— А этот умер или еще жив?
— Я ему десять лет руки не подаю.
Оставшиеся в живых подозревают коллег в том, что они добиваются успехов внелитературными средствами. Главным образом, скандалами. Без скандала ты никому не нужен. Затухающий костер литературных скандалов. Если одного писателя обвиняют в порнографии, другой пишет телегу в инстанции: тот не только порнографист, но еще и враг, желающий незаконным путем свергнуть правительство. Писатели отощали и озверели. От безденежья они решили было переводить что-то из среднеазиатской поэзии, но нарвались на обвинения в пособничестве туркменскому хану. Без жертв не обошлось. На похороны врагам велели не ходить. А я когда-то думал участвовать в коллективных акциях. Ходил под Новый год смотреть, как танцуют писатели с писательницами, припавши к их грудям, словно слушая сердцебиение, по недостатку роста. Они пьют кислое молдавское вино и лезут за пазуху. Возглавь, мол, организацию, обеспечь нас международной поддержкой. Вроде как мать Тереза от литературы. Управлять этими? Бедная власть! Как они там, в Кремле, справляются? Вокруг ни одной светлой души. Говорят, что воруют во власти втрое больше, чем раньше. Передельщики. Несчастный президент! Знал ли он, что его ждет? Ох-ох, тяжелый крест! Тяжела ты! Лошади понесли. Козырные. Птица-тройка. Булат. Парадоксально, но образ старинного Политбюро, на котором товарищи обращались друг к другу по имени-отчеству и на «ты», где Молотов (правда, лишь он один) мог себе позволить не согласиться с вождем, а Косыгин — поспорить с Брежневым, теперь выглядит пережитком истории. А потом скажут, те же писатели, в нетрезвом виде, что был подлецом. Ну, да: все не подлецы, а он — подлец. Вот и работай на них. Двадцать четыре часа в сутки. Волосы лезут. Совсем оплешивел. Плешивый щеголь. Нет, это о ком-то другом. Ну, какой он дуче? Тот дуче был круче! А что раньше? Царя-Освободителя взорвали. Хорошо, что я не надумал пойти в политику. Бог уберег. От умерших писателей, как от далеких звезд, идет свет, а их самих давно нет — не заметили смерти. И ту поэтессу-самоубийцу несли не на руках, медленно — сил уже нет у писателей, нет и музыки, — а только похоронщики, шагая по-солдатски в ногу, быстро пронесли гроб за ручки на уровне колен. Вот где теперь существует умершая литература. Скоро некому будет не подавать руки. Пришли — обломки. Когда-то гэбешные генералы уважали поэтов, собирали автографы. Раньше писатели были нужны друг другу: от их встреч зависели судьбы мира. По ЦДЛ ходил один маленький детский писатель и, встречая меня, всякий раз озабоченно спрашивал: — Ты Васю не видел? — Нет. — Но однажды, когда он опять спросил: — Ты Васю не видел? — я показал ему на Аксенова, стоявшего рядом. — Привет, Вася! — сказал детский писатель и, смутившись, прошел мимо. Он не мог совладать со счастьем встречи. Писатели не только умели хоронить себя и своих товарищей. Как они впивались зубами в кровавые бифштексы по-суворовски! Как пили! Как спорили, дрались, критиковали режим, писали письма протеста! Правые, левые, державники, либералы — всех их объединяло знамя гуманизма. Они верили в человека с большой буквы. Они были гуманистическими мамонтами. Им нравилось говорить слово «искренность». Глоток свободы сбил их с толку сильнее, чем вся выпитая ими за жизнь водка. Он размазал их по стене. Пещерное мировоззрение французского Просвещения — и ничего больше. Как любое архаическое образование, Россия нуждается в модернизации и — не справляется с ней. Мешают чрезвычайные амбиции. Писатели без литературы — предупреждающий знак. Так может и население остаться без страны. Наутро объявили, что нас больше нет.
Писатели всегда кипели в России. И вдруг тишина — все замолчали. Никто не возвысит свой голос. Никто не крикнет: Не могу молчать! Молчание ягнят. Может, пересменок? Перемена? И чья-то радиола насвистывает твист. Кто-то разводит кур на даче в Переделкино. Не голодать же? Гамбурский счет закончился. Авторы детективов уже научились обижаться. На Западе они живут, как американские индейцы, в резервации, их не считают за писателей, и ладно, а здесь они требуют быть причисленными. За ними тиражи. Но тиражи туалетной бумаги еще выше.
Литературный быт рассеялся в воздухе, но если к писателю еще сохраняется интерес, то он имеет персональный характер. Три теннисистки, три писателя. Написав произведения, я сам стал произведением. Зимой на ледяном тротуаре я сломал (да не сломал, а были там трещины) руку. Рука распухла. Об этом написало много газет. Срочно в номер! Заметки с фотографией. Некоторые приводили подробности травмы, о которых я даже не догадывался. Врачи пожирали меня глазами. А потом в середине ночи пришла равнодушная ко всему на свете тетка-рентгенолог и сделала мне, как обычному больному, снимок руки. Это была разница! Знаменитым, наверное, быть некрасиво, но быть незнаменитым у нас куда хуже. В общем, врачи продали информацию. За какие-нибудь копейки.
Русская литература спустила штаны и выпустила газы. Почти всех писателей в Европу везет российское государство (некоторые приезжают по приглашению западных издателей, иные живут не в России). Большинство писателей относятся к власти потребительски.
Русская книжная ярмарка в Европе — вызов русским писателям. Они попали на общеевропейскую сцену. Прожектора. Давайте. Пусть они правильно сыграют свои писательские роли и получат как можно больше издательских предложений из разных стран. Шанс нельзя упустить. Скажем Европе спасибо. Хотя Европа русским писателям, в общем, до фонаря.
Черный Чехов
Антон Павлович Чехов любил посещать бордели. Приедет в какой-нибудь город — сейчас же спрашивает: «А где тут у вас, скажите на милость, бордель?» Некоторые считают, что он там, в борделе, выдавливал из себя по капле раба. Вот такой он был ебливый писатель, а по лицу не скажешь, что ни одной бабы не пропускал. Чем это кончилось? Смотришь на фотографии последнего года его жизни — весь почернел. Отчего? Жена Книппер изменяла ему с Немировичем-Данченко. Одним словом, актриса. А Чехов очень хотел ребенка. Любил же он в сексе быть грубым, наезжал на бабу с садистскими штучками. Об этом Книппер ему в письме намекала. Ну, хорошо, она забеременела. И, слава Богу, что внематочная беременность — оказалось (он недели как доктор считал), не от него. Вот ведь какая ерунда! Но он с ней остался и дальше жить. Только весь почернел. Неприятно, конечно. В человеке все должно быть прекрасно, а он почернел. Божье наказание за бордели. А потом в Германии выпил залпом бокал шампанского и помер. Теперь мы всё знаем. Чехов — певец ничтожности человеческой жизни. Это его оригинальная писательская ниша на века, собственный фрагмент занимательной антропологии. Всякая человеческая жизнь, в самом деле, ничтожна, какой бы великой она ни была. Великие люди ничтожны своими иллюзиями. Стремление переделать мир, самолюбие, тщеславие чаще всего имеют роковые последствия. «Мое дело — маленькое»: «маленький человек», любимец русской литературы, мучительно отвратителен своими комплексами неполноценности, подозрительностью к миру. Житейская ничтожность поэта вне Аполлона — со времен Пушкина трюизм. Тайну составляет сам талант. В этой тайне копаются сотни исследователей — без толку. Однако порой такая «бестолочь» сама по себе интересна. Например, книга англичанина Дональда Рейфилда о жизни Чехова. Философу ничтожества приписана ничтожная жизнь. Получи по заслугам?
В какую лупу, в какой микроскоп-телескоп смотреть, чтобы увидеть реального человека? В русской антропологической традиции преобладает банальное манихейство: мы одинаково слепо любим и ненавидим. Во имя чувств мы готовы на любые подтасовки. Вечный спор о том, с чего начинается писатель и нужно ли вообще знать о его жизни, в наше время идет в тандеме откровения и откровенности, быта и бытия. Посторонний взгляд иностранного исследователя всегда поражает туземцев вуайеризмом. Кому нужен голый, больной, несчастный, обманутый женой Чехов? Нужно ли отнимать у нас последние идеалы?
В русском комментарии к «Улиссу» приводится мазохистское письмо Джойса к Норе и говорится, что Джойс, как и Блум, любил порку. Подумаешь! В зеркальном же отражении брутального Чехова следует вымарать как опечатку. Что позволено иностранному быку, то не позволено нашему Зевсу. Чехов — наш рулевой. Но вместо Чехова, который учит не обращать внимания на пролитый соседом на стол соус, мы получаем обломки кораблекрушения — вполне британский образ мореходства. Новый, неведомый Чехов выходит из морской пучины растерянным монстром и тянет к нам руки: пожалейте меня!
Боже, его, действительно, жалко! Бедный Антон! С другой стороны: да пошел ты вон! Сердце читателя разрывается. Не будем доводить дело до инфаркта. Поговорим о недостатках биографического жанра. Как так случилось, что в мрачной таганрогской семье мелкого лавочника родились сразу три брата-таланта: журналист, модный писатель и художник?