В какую лупу, в какой микроскоп-телескоп смотреть, чтобы увидеть реального человека? В русской антропологической традиции преобладает банальное манихейство: мы одинаково слепо любим и ненавидим. Во имя чувств мы готовы на любые подтасовки. Вечный спор о том, с чего начинается писатель и нужно ли вообще знать о его жизни, в наше время идет в тандеме откровения и откровенности, быта и бытия. Посторонний взгляд иностранного исследователя всегда поражает туземцев вуайеризмом. Кому нужен голый, больной, несчастный, обманутый женой Чехов? Нужно ли отнимать у нас последние идеалы?
В русском комментарии к «Улиссу» приводится мазохистское письмо Джойса к Норе и говорится, что Джойс, как и Блум, любил порку. Подумаешь! В зеркальном же отражении брутального Чехова следует вымарать как опечатку. Что позволено иностранному быку, то не позволено нашему Зевсу. Чехов — наш рулевой. Но вместо Чехова, который учит не обращать внимания на пролитый соседом на стол соус, мы получаем обломки кораблекрушения — вполне британский образ мореходства. Новый, неведомый Чехов выходит из морской пучины растерянным монстром и тянет к нам руки: пожалейте меня!
Боже, его, действительно, жалко! Бедный Антон! С другой стороны: да пошел ты вон! Сердце читателя разрывается. Не будем доводить дело до инфаркта. Поговорим о недостатках биографического жанра. Как так случилось, что в мрачной таганрогской семье мелкого лавочника родились сразу три брата-таланта: журналист, модный писатель и художник?
Мы ждем описания чуда — нам шлют донесения с эпистолярного фронта. Сомнительная мания взаимной переписки, на которой настояна английская книга. Антон Чехов — противоречие в себе. Его не должно было быть, а он есть. Время действия сильно приближено к нашему. Дворянские порядки кончились — они уже жили почти, как мы: так же пьянствовали, блядовали, на все забили. Идем по кругу. Сумерки. Народ — урод. Правительство консервативно охренело. Национализм, списывание грехов на других, казенщина. И нет сил верить — сплошной агностицизм. Чехов пытается выстроить иллюзии, осторожно заглядывает в форточку метафизики — голова не просовывается. Тогда начинают работать вспомогательные элементы: природный юмор, ирония, цинизм, воля к успеху, побочная матерщина. Чехов делает шаг, вредный для творчества: он заставляет свой талант работать на себя, наращивает гонорары, ловко пользуется Сувориным, наслаждается славой. Бабы прыгают по нему, как блохи. Вдруг занавес открывается: он — бабник.
Собственно, это и есть самое большое биографическое открытие. Конечно, бабы — знак отчаяния, имитация побед и только в десятую очередь сладострастие туберкулезника. Но это — уже интерпретация, а не отслеживание фактов. Чехов — сексуальный маньяк, который страдает комплексом гепарда: ему подавай новых телок, на использованных у него не стоит! Он обожает публичные дома — главный театр его жизни. Он — достаточно грубый (наблюдение Зинаиды Гиппиус), провинциальный человек, скверно говорящий по-французски — начинает вырубать, как вишневый сад, женские судьбы Лики Мизиновой и К°. Появляются разные актрисы, а также юная лесбиянка и будущая советская переводчика Щепкина-Куперник: свальный грех, гарем, отстой. Великий русский интеллигент, неважный врач, не слишком верный друг, почти ницшеанец и слегка декадент, Чехов бросает свое окружение в качестве прототипов в печку своих рассказов. Многие обижаются, вроде экзистенциально-депрессивного Левитана, а некоторые польщены, как не менее модный писатель Потапенко — отец внебрачной дочки той же Лики. Дальше Чехов часто терял пенсне. Дальше — либерализм, Сахалин, «Русская мысль» вместо «Нового времени», авто-Ионыч, неудачно продавший Мелихово, собаки, кошки, обезумевшая родня и снова новые бабы. Короче, как сказал о себе Куприн, он познал все, кроме беременности. Беременность пришла позже.
«Когда б вы знали, из какого сора…». Но Анна Андреевна сама бы бросилась грудью прикрывать дверную скважину, как амбразуру: не смейте знать!.. А почему нельзя? Хочу все знать. Романы — это, конечно, хорошо, а какого размера у него хуй? Художник, в любом случае, на 80 процентов состоит из говна: покажите говно! Теперь у нас не осталось Александров Матросовых от литературы: вымерли или превратились в беспомощных маргиналов. Нам высыпали на голову весь «сор» чеховской жизни. Так вот: эти «желтые» подробности убивают Чехова или приближают к нам, делают его родным и живым! Усиливают его писательское воздействие или ослабляют? Что мы на самом деле видим: Бога в деталях или черта в подробностях?
Все зависит от вас, дорогие читатели. Расставьте ваших богов и чертей по своим местам. Но в любом случае кончается старое время писателей как святых пророков. Это — болезненный переворот в культурном сознании.
Между тем, Бог, в которого Чехов едва ли верил, разгневался. Бог жестоко перепутал ему успехи с неудачами: кровохарканье и драматургию, заморские путешествия (он сладко совокупляется в тропическую ночь с индуской) и долги (45.000 рублей). Все включено: благородные порывы уравновешены равнодушием, сексуальные победы — приступами импотенции, умеренный социальный темперамент в безнадежной стране — геморроем. В конце концов, Чехов многое понял: французы живут лучше, веселее нас, а у нас даже нет своей уличной жизни; на каждую «Чайку» найдется еще больший успех в виде горьковского «На дне». Немирович-Данченко — будущий мемуарист — напишет о Чехове и Книппер с кошачьем урчанием нежности. Я читал с удовольствием издание 1927 года. Режиссер-любовник возлюбленной, а позже — жены с поджатыми губками. Немецкая сука по имени Книппер достала Чехова «по самое не балуйся»: адресов своих мужу не оставляла, декольте — до пупа (по свидетельству Станиславского). Зимняя Ялта. Антон Павлович — садовник. Не так его лечили. Германия. Запоздалое патриотическое беспокойство: немецкие газеты равнодушны к крупным русским потерям в войне с Японией. Устрицы. Похороны. На похоронах вдова шла, опираясь на руку Каменного Гостя, того же «умного» (слово Розанова) Немировича-Данченко (впрочем, забеременела она внематочно не от него, а от какого-то молодого человека). Шаляпин расплакался, стал ругаться, глядя на смеющуюся публику, ломающую соседние кресты: «И для этой сволочи он жил, и для нее работал, учил, упрекал». Суворин продал его сразу после смерти: «Никогда большим писателем не был и не будет».
Россия уже тогда созрела не только для сексуальной революции. В 1917 году Чехову было бы всего 57 лет.
Есть фотография: моложавый Чехов на ступенях крымского дома Суворина в окружении курортной родни издателя. Он — красавец итальянского типа, ленивый соблазнитель. В письмах Чехов писал, что любит долго разговаривать с Сувориным. Я не понимаю смысла их разговоров (о никчемности всего). Биография не пролетела мимо Чехова: она задела его страданиями, полезными, как правило, для писателя. Но он — расчетливый, разумный — не верил в источник своего вдохновения, оставшись на стороне наблюдателя и энтропии. Пошлость есть пошлость — тавтология недоверия к мировому мещанству стала венцом чеховской мысли. Мы имели в советские времена доброго кастрированного Чехова. Он же и в самом деле был по-своему «лишенцем»: Чехова (судя по биографии) жестоко миновал опыт настоящей любви. Большой (Суворин врет) писатель ничтожности прожил ничтожную жизнь.
В общем, лучше бы идти от Чехова к его биографии; от чеховской биографии к Чехову не дойдешь.
Вне рамок чеховской биографии Лев Шестов написал статью «Творчество из ничего», где объяснил всемирно-историческое значение Чехова, который, по его словам, воспел чистую случайность жизни. А все случайное ничтожно. Это стало культурным керосином XX века.
Северная Голгофа
Ветер — шквальный. Над Норильском вместо птиц и бумажных змеев пляшут стаи пластмассовых пакетов. Черные, голубые, лиловые, белые — побочные дети цивилизации и стихийного бедствия. Снижаясь, они прилипают к радиаторам автомобилей, ко всем трем тысячам городских фонарей, которые призваны бороться с полярной ночью, к лицам прохожих. Увернешься от белого, прилипнет лиловый. Дома тоже разноцветные, пестрые, разрисованные, как индейцы. Своей принудительной раскраской они должны поднимать настроение горожан. Но только настроишься позитивно, как тут же расстраиваешься, присмотревшись: дома жутко обшарпаны. Вбитые в вечную мерзлоту, их сваи ведут себя непредсказуемо, и время жизни у них ограничено. Умерший дом сверкает пустыми глазницами окон — его сносят: улицы лишаются домов, как зубов.
Только враг человечества мог построить город в таком гиблом месте. Ощущение того, что все это — адский замысел, рождается по разным поводам. В городе слишком часто пахнет серой. Горожане считают, что у них не все в порядке с розой ветров, но я думаю, что роза здесь ни при чем. Металлургические комбинаты загрязняют воздух на сотни и тысячи километров — на это загрязнение жалуются в Финляндии и Канаде. Кроме того, в городе подозрительно много красивых женщин и салонов красоты — такое впечатление, что здесь решили кого-то серьезно соблазнить, но только еще не знают, кого именно. Хуже всего обстоит дело с краткой историей города.