- Да, Дистелькамп, они теперь таковы, и таково новое время, правда твоя. Но я не склонен сокрушаться по этому поводу. Ведь что они представляли собой, эти вельможи с двойным подбородком и красным носом, что они представляли собой, если смотреть истине в глаза? Гуляки, которые лучше разбирались в бургундском, чем в Гомере. У нас любят толковать про старое, доброе время. Вздор! Пить тогда умели, это правда, это видно и по их портретам в актовом зале. Чувство собственного достоинства, окостенелое величие - это все у них было, этого у них не отнимешь. Но каковы они были во всем остальном?
- Лучше, чем сегодня.
- Не нахожу. Еще когда я курировал нашу школьную библиотеку - благодарение богу, я с этим разделался,- мне частенько приходилось заглядывать в наши школьные программы, в диссертации и речи по случаю, весьма тогда принятые. Я понимаю, каждая эпоха считает себя исключительной, и пусть те, кто придет после нас, посмеются над нами, я не против, но поверь, если судить с позиций сегодняшнего знания, даже просто вкуса, следует честно признать, что гелертерство в напудренных париках с его немыслимым высокомерием было поистине ужасно и может нынче вызывать у нас только смех. Не помню точно, при ком, кажется, при Родегасте, вошло в моду - уж не потому ли, что у него самого был сад возле Розентальских ворот? - черпать темы для торжественных речей и тому подобного в садоводстве, и мне доводилось читать диссертации о садовой флоре в раю, о планировке Гефсиманского сада и о плодоношении Иосифова сада в Аримафее. Словом, сады и еще раз сады. Ну-с, что ты скажешь?
- Да, Шмидт, с тобой трудно тягаться. Ты всегда умеешь подметить смешное, ты выхватываешь его, накалываешь на булавку и демонстрируешь человечеству. Но то, что лежало рядом и было много важнее, ты просто упускаешь из виду. Вот ты вполне справедливо сказал, что потомки будут потешаться над нами. Да и кто может поручиться, что в один прекрасный день мы не займемся исследованиями еще более нелепыми, чем исследование райской флоры? Дорогой Шмидт, главное - это все-таки характер, не тщеславная, а добрая и чистая вера в самих себя. Bona fide[35] мы должны идти вперед. Но мы, с нашей вечной критикой, даже если это самокритика, неизменно скатываемся к mala fides[36], мы и сами себе не верим, как не верим тому, что преподаем. А без веры в себя и в свое дело не будет ни охоты, ни радости, ни благодати, и уж наверняка не будет авторитета. Вот о чем я сожалею. Как войско немыслимо без дисциплины, так и школа без авторитета. То же и с верой: вовсе не обязательно верить в истинное, но верить хоть во что-нибудь необходимо. Любая вера обладает таинственной силой. А стало быть, и авторитет.
Шмидт улыбнулся.
- Нет, Дистелькамп, тут я не согласен. В теории это еще куда ни шло, но в практике утратило всякий смысл. Разумеется, надо пользоваться уважением гимназистов. Мы не сходимся только в вопросе о том, каковы истоки этого уважения. Ты пытаешься все свести к характеру, а про себя, даже если не говоришь вслух, думаешь так: «В того невольно верят все, кто больше всех самонадеян». Но, дорогой друг, именно этот постулат я оспариваю. На одной только вере в себя или, если позволишь, на одном только важничанье да чванстве в наши дни далеко не уедешь. На место этой устаревшей силе пришла реальная сила знания и умения, ты только открой глаза и сразу увидишь, что профессор Хаммерштейн, участник сражения под Шпихерном, сохранивший с тех пор повадки бравого подпоручика, что Хаммерштейн классом не владеет, тогда как наш Агатон Кнурцель с лицом Панча и двойным горбом - ему, правда, и мозгу отпущена двойная порция,- повторяю, Агатон Кнурцель с лицом хищной птицы держит класс в страхе и трепете божьем. А теперь возьми мальчиков, особенно наших, берлинских, эти живо разнюхают, кому какая цена. Если бы один из старцев, облаченный в собственное достоинство, восстал из гроба и задал бы им агрономическое описание рая, куда бы он делся со всем своим величием? И трех дней бы не прошло, как о нем появились бы стишки в «Кладерадатче», и сочинили бы их его же ученики.
- И все-таки я утверждаю, что вместе с традициями старой школы сохраняется или, соответственно, гибнет высокая наука.
- Не думаю. Но если даже так, если высшему мировоззрению - ведь так оно называется - суждено погибнуть, пусть гибнет. Уже Аттингхаузен, который сам был далеко не молод, говаривал: «Уходит старое, не то уж время». Вот и мы подошли вплотную к этому процессу преобразования, вернее сказать, мы уже им захвачены. Нужно ли напоминать тебе, что были времена, когда церковные вопросы считались сферой одних только церковников. Так ли обстоит дело сейчас? Нет. Потерял ли мир от этого? Нет. Время старых форм миновало, и ученое сословие не должно быть исключением. Вот взгляни,- и он взял с соседнего столика роскошный фолиант,- взгляни на это. Мне сегодня его прислали, и я оставлю его, хотя это безумно дорого. Раскопки Генриха Шлимана в Микенах. Какого ты о них мнения?
- Сомнительная история.
- Так я и знал. Потому что тебе трудно расстаться со старыми представлениями. Трудно поверить, что человек, некогда клеивший кулечки и продававший изюм, сумел откопать старого Приама, а если он вдобавок докопается до Агамемнона и будет искать трещину в черепе - память об ударе Эгисфа, ты и вовсе преисполнишься негодования. Но спорить бесполезно, ты не прав. Разумеется, человек должен что-то совершить, hiс Rhodus, hiс salta[37], но кто умеет прыгать, тот прыгает независимо от того, что у него за плечами - альма-матер в Гёттингене или начальная школа. На этом я, пожалуй, кончу, у меня решительно нет охоты сердить тебя, поминая Шлимана, которого ты невзлюбил с первых шагов. Книги же приготовлены здесь ради Фридеберга, которого я хочу расспросить о приложенных иллюстрациях. Не понимаю, почему он не пришел или, точнее, почему его до сих пор нет. Ибо в том, что он придет, я не сомневаюсь, иначе он бы меня известил, он человек обязательный.
- Да,- подтвердил Этьен,- это у него чисто семитское.
- Справедливо,- продолжал Шмидт,- но мне в конце концов безразлично, откуда это у него. Будучи чистокровным германцем, я порой сожалею, что у нас нет своего источника, который хоть отчасти напитал бы нас учтивостью и политесом; пусть это будет другой источник, не обязательно тот же самый. Пугающее родство между Тевтобургским лесом и грубостью меня порой ужасает. Фридеберг здесь уподобляется Максу Пикколомини (в остальном же это отнюдь не его прообраз, особенно в делах любви): он всегда проповедовал великодушие и кроткий нрав, и мы можем только пожалеть, что его ученики не всегда умеют это ценить. Другими словами, сидят у него на голове…
- Извечная судьба учителей чистописания и рисования.
- Разумеется. В конце концов так было, так будет. Оставим эту щекотливую тему. Вернемся лучше в наши Микены, а ты скажи мне свое мнение о золотых масках. Я убежден, что это явление очень необычное и своеобразное. Не могли же всякому делать при погребении такую маску, разве что князьям, значит, вполне вероятно, что это были непосредственные предки Ореста и Ифигении. А когда я подумаю, что золотые маски в точности повторяли черты лица, как теперь повторяют их наши гипсовые и восковые слепки, у меня сердце екает при мысли о том, что вот это,- он указал на открытую страницу,- могло быть лицом Атрея, или его отца, или его дяди…
- Будем считать, что дяди…
- Вот ты и опять насмешничаешь, Дистелькамп, хотя мне это запретил. А почему? Да потому, что ты не веришь в микенские раскопки и никак не можешь выкинуть из головы, что он - разумеется, Шлиман - не кончил ничего, кроме начальной школы. Но прочти, что пишет о нем Вирхов. Вирхов-то для тебя достаточно авторитетная личность?
Тут в дверь позвонили.
- А, легок на помине. Вот и он. Я знал, что он нас не подведет.
И не успел Шмидт договорить до конца, как в комнату вошел Фридеберг, а за ним очаровательный черный пудель с высунутым, должно быть от быстрого бега, языком. Пудель бросился к старикам и начал, по очереди, вилять хвостом перед каждым из них. Подойти к Этьену он не рискнул, тот, по его собачьему разумению, был слишком элегантен.
- Господи, Фридеберг, откуда вы так поздно?
- Вы правы, очень поздно, к моему величайшему сожалению. Но Фипс ведет себя безобразно или, точнее сказать, слишком далеко заходит в своей любви ко мне, если только в любви можно зайти слишком далеко. Я вышел из дому вовремя в твердом убеждении, что запер его. Ну хорошо. Попробуйте угадать, что случилось дальше? Кто ждал меня, когда я достиг ваших дверей? Кто же, как не Фипс. Я иду с ним обратно, проделываю весь путь до своего дома и передаю его швейцару, своему доброму другу - в Берлине, пожалуй, следует говорить: благодетелю. Но - и еще раз но - каков результат моих усилий и моего красноречия? Не успеваю я вторично подойти к вашему дому, как Фипс уже снова встречает меня на пороге. Ну что мне оставалось делать? Пришлось взять его с собой, и я прошу у вас всех извинения за себя и за Фипса.