Итак, случай совершенно ясен: предприятие основывалось на принципе взаимности, так что деятельность его могла продолжаться неограниченно долго. Доктор практиковал и как хирург: он не мог умерщвлять всех своих пациентов и кое-кого из них должен был оставлять в целости и сохранности. Для этого ему требовались полотняные бинты. К несчастью, римляне носили одежду из шерсти (и по этой причине столь часто пользовались банями). Между тем лен в Риме найти было можно, однако стоил он чудовищно дорого - и telavnez (полотняные пелены), в которые, согласно предрассудкам, полагалось закутывать трупы, как нельзя лучше подходили для хирургии. Доктор, таким образом, заключает со своим другом контракт на постоянную поставку трупов - при условии (о котором никогда нельзя забывать), что названный друг в обмен будет снабжать его половиной предметов, полученных им от друзей убитого или еще подлежащего убийству. Доктор неизменно рекомендовал своего бесценного друга-поллинктора (назовем его похоронных дел мастером); последний, равно приверженный священным обязательствам дружбы, всякий раз рекомендовал доктора. Подобно Пиладу[137] и Оресту, оба представляли собой образец дружественного союза: всю жизнь они были прекрасны и, надо надеяться, не разлучились даже у подножия виселицы.
Джентльмены, я готов хохотать до упаду, воображая взаимные расчеты этих друзей: "Доктор задолжал поллинктору шестнадцать трупов; поллинктор отпустил в кредит сорок пять повязок, из них две порванных". Имена наших героев, к несчастью, утрачены: мне кажется, они могли бы называться Квинт Беркий и Публий Хейрий[138]. Кстати, джентльмены, слышал ли кто-нибудь из вас недавно о Хейре? Насколько мне известно, он благополучно осел в Ирландии, поближе к западному побережью, время от времени занимается торговлей; однако, замечает он со вздохом, только розничной; а это совсем непохоже на процветающую фирму оптовой торговли, с которой он так беспечно расстался в Эдинбурге. "Вот к чему приводит пренебрежение делом" - основной урок морали (epimuqiou, как сказал бы Эзоп[139]), каковой Хейр извлек из прошлого опыта".
Наконец провозгласили главный тост вечера - "За индийских душителей во всех разновидностях!"
Не поддается учету количество попыток произнести речь в этот кульминационный момент обеда. Овация была бурной, музыка - громовой; непрерывно звенели разбиваемые бокалы (участники обеда, охваченные решимостью не поднимать их по менее важному поводу, бросали их на пол) - и я более не в силах справляться с отчетом... Кроме того, Биток впал в полное исступление. Он палил во все стороны из пистолетов и послал слугу за мушкетоном, замыслив зарядить его боевыми патронами. Мы заключили, что при упоминании Берка и Хейра к нему вернулось прежнее безумие - или же, устав от жизни, он решил отойти в лучший мир среди массового кровопролития. Такого мы не могли допустить; оказалось, следовательно, необходимым вышвырнуть его прочь пинками. что мы и проделали ко всеобщему удовольствию: все собравшиеся объединили, так сказать, носки своих башмаков в ипо pede[*одну ногу (лат.)] - испытывая тем не менее жалость к сединам и ангельской улыбке Битка. Во время этой процедуры оркестр вновь заиграл уже знакомую мелодию. Все до единого грянули припев - и (к немалому нашему удивлению) в наш хор влился и неистовый голос Битка:
"Et interrogatum est ab omnibus: - Ubi est ille
Биток-в-Тесте?
Et responsum est ab omnibus: - Non est inventus".
ПОСТСКРИПТУМ
У читателей мрачного и угрюмого нрава, неспособных живо отозваться на любое проявление веселости, искать сочувствия бесполезно - в особенности если шутка имеет налет экстравагантности. В этом случае отсутствие сочувствия есть отсутствие понимания; и забава, не прогоняющая безразличие, кажется скучной и пресной, а то и вовсе утрачивает всякий смысл. К счастью, подобного сорта тупицы все до единого в крайнем раздражении покинули аудиторию - а из оставшихся слушателей подавляющее большинство громкими возгласами выражают одобрение, свидетельствующее об удовольствии, которое доставила им моя лекция; искренность их похвал подтверждается и одним-единственным нерешительным порицанием. Мне не раз давали понять, что экстравагантность моей трактовки, хотя вполне очевидно намеренная и усиливающая комизм концепции в целом, явно выходит за допустимые рамки. Сам я склоняюсь к иному мнению - и позволю себе напомнить моим дружелюбным критикам, что одна из прямых задач предлагаемой bagatelle[*безделицы (фр.)] - соприкоснуться с областью ужасного[140]: всего того, что, будучи осуществленным на деле, внушило бы любому смертному глубочайшее отвращение. Избыток экстравагантности, постоянно поддерживающей в читателе восприятие всего построения как сугубо вымышленного, служит вернейшим средством избавить его (читателя) от цепенящей власти страха, под которую он в ином случае мог бы подпасть. Осмелюсь напомнить моим оппонентам, дабы они умолкли раз и навсегда, о скромном предложении декана Свифта[141] использовать в пищу, после соответствующей кулинарной обработки, лишних младенцев, без надобности рождавшихся в Соединенном Королевстве и помещавшихся в сиротские приюты Дублина и Лондона. Разумеется, перед нами чистейшей воды фантасмагория, которая, хотя по дерзости и грубой конкретности изображенного далеко превосходит мою, не навлекла ни малейшего нарекания на высокое должностное лицо в духовной иерархии ирландской Церкви; оправданием высказанной идеи служила ее чудовищность; крайняя эксцентричность как бы разрешала и придавала вес беспечной jeu d'esprit[*игре ума (фр.)] - точно так же как абсолютная нереальность Лилипутии, Лапуты, йеху и гуингнмов[142] и стала условием их изображения. Если, следовательно, отыщется критик, которому не лень будет ополчиться на выдутый ради забавы мыльный пузырь, каким является моя лекция об эстетическом значении содержания убийства, я вполне могу укрыться за атлантовым щитом ирландского священнослужителя[143]. Однако в действительности есть причина, дающая моей лекции право на экстравагантность (по правде говоря, цель данного постскриптума - пояснить ее): причина, которую Свифт решительно предъявить не мог. Никто, от имени дублинского декана, не может и на миг допустить, будто склад человеческого ума естественным образом предполагает возможным рассмотрение младенцев в качестве съестных припасов; ни при каких обстоятельствах нельзя аттестовать подобную прихоть иначе как тягчайшую разновидность каннибализма - каннибализма, направленного против наиболее беззащитных представителей рода. А ведь, с другой стороны, склонность критически или эстетически оценивать убийства и пожары широко распространена, свойственна едва ли не всем и каждому. Если криками "Пожар! Пожар!" вас призывают туда, где бушует пламя, первым вашим побуждением, несомненно, будет желание помочь собравшимся поскорее погасить огонь. Однако эта область приложения сил весьма ограниченна: неотложные меры тут же осуществят опытные профессионалы, прошедшие специальную выучку и оснащенные должными орудиями. Если огонь пожирает чье-либо частное владение, сочувствие, испытываемое нами при виде несчастья ближнего, мешает нам всецело отдаться созерцанию сценических достоинств зрелища как спектакля. Но предположим, пламя охватило какое-то общественное здание. Отдав должную дань сожалениям по поводу разразившегося бедствия, мы неминуемо и без малейшего стеснения взираем на пожар, как на спектакль. В толпе слышатся восторженные восклицания "Потрясающе! Бесподобно!" и проч. и проч. К примеру, когда в первой декаде нашего столетия дотла сгорел театр Друри Лейн[144], перед тем как обрушиться крыше, картинное самоубийство разыграл на глазах у публики бог - покровитель муз Аполлон, возвышавшийся над серединой крыши. Бог, с лирой в руках, казалось, недвижно вперил взор с высоты на стремительно подбирающиеся к нему огненные языки. Стропила и балки, служившие статуе опорой, внезапно просели; взвившееся столбом пламя на мгновение вознесло Аполлона ввысь - а затем, словно в порыве безысходного отчаяния, главенствующий небожитель не просто рухнул наземь, но словно бросился вниз головой в бушующий огненный потоп: так или иначе, падение его выглядело со стороны поступком совершенно добровольным. Что же за этим последовало? По всем мостам через Темзу, по всем открытым пространствам, откуда можно было наблюдать за событием, прокатился долгий несмолкаемый гул сострадания и нескрываемого восхищения. Незадолго до этой катастрофы грандиозный пожар случился в Ливерпуле: "Гори" - нагромождение товарных складов вблизи одного из доков - было разрушено огнем до основания. Гигантская постройка в восемь или девять этажей, набитая наиболее легковоспламеняющимися предметами, тысячами тюков с хлопком, мешками овса и пшеницы, бочками с дегтем, скипидаром, ромом, порохом и тому подобное, долго пылала чудовищным факелом среди ночного мрака. На беду, поднялся довольно сильный ветер; к счастью, суда в порту не пострадали, поскольку ветер дул с моря в восточном направлении - и вплоть до самого Уоррингтона[145], на расстоянии восемнадцати миль, пространство освещалось мелькавшими в воздухе клочьями хлопка, пропитанными ромом и мириадами искр, извергавшихся в поднебесье нескончаемыми снопами. Весь скот на близлежащих пастбищах выказывал крайнюю степень смятения. Жители округи, глядя на витающие над их головами взвихренные полчища горевших обломков и подожженных лоскутьев, догадывались о грозном бесчинстве стихии, разгулявшейся в Ливерпуле - и дружно сокрушались о прискорбных его последствиях. Однако же всеобщая скорбь о причиненных бедах ничуть не препятствовала открытому выражению самозабвенного экстаза зрителей при виде многоцветных струй пламени, которые мощное дыхание ураганного ветра гнало пучками стрел - то озаряющих непроглядную тьму над головой, то прошивающих насквозь темные облака.