Человеческая фигура ясно вырисовывалась на трапе, ведущем в каюту разбившегося судна; он стоял к нам спиной и, по-видимому, всматривался в даль открытого моря, прикрывая глаза рукой; вся его фигура во весь, по-видимому, богатырский рост отчетливо выделялась на фоне неба и моря. Я уже много раз говорил, что а вовсе не суеверен, но в этот момент, когда мысли мои были заняты думами о смерти, грехе и преступлении, такое неожиданное появление человека на этом острове вызвало во мне недоумение и удивление, близкое к ужасу. Казалось почти невероятным и невозможным, чтобы хоть одна живая душа могла спастись вчера в эту страшную бурю, чтобы хоть один человек мог добраться живым до берега, при том состоянии моря, в каком оно было в эту ночь у берегов Ароса. И единственное судно, бывшее накануне на моих глазах, пошло ко дну среди неистовствовавших «Веселых Ребят». Мной овладели сомнения, нестерпимо мучительные сомнения, от которых мутится ум. Чтобы положить им конец, я выступил вперед и окликнул человека на судне. Он тотчас же повернулся к нам лицом, и мне показалось, что и он был удивлен, увидев нас. При этом все мое присутствие духа и самообладание разом вернулись ко мне, и я стал кричать ему и делать знаки, приглашая его подойти ближе. Тогда он, недолго думая, спустился на песчаную отмель и стал медленно подвигаться вперед, ближе к нам, много раз останавливаясь как бы в нерешимости. С каждым новым проявлением его тревоги или беспокойства, я чувствовал себя все более успокоенным и уверенным. Я сделал шаг вперед, кивая ему головой и делая знак рукой, чтобы он продолжал идти вперед. Ясно было, что до этого человека дошли рассказы о негостеприимстве нашего острова, и потому мы внушали ему некоторые опасения; и действительно, в это время население, живущее немного дальше к северу, пользовалось весьма печальной репутацией.
— Ай! — невольно воскликнул я, когда неизвестный. подошел несколько ближе. — Ведь это чернокожий!
И в этот самый момент дядя мой принялся клясться и божиться, проклинать и молиться вперемешку страшным изменившимся, совершенно неузнаваемым голосом, подавленной скороговоркой, изливая целый поток неясных, странных слов.
Я взглянул на него. Он упал на колени, лицо его исказилось до неузнаваемости, на нем отразился смертельный страх. С каждым новым шагом неизвестного голос его становился все крикливее и рронзительнее, речь его лилась быстрее и с большей страстностью. Я хотел бы назвать это словоизлияние молитвой, потому что оно было обращено к Богу, потому что имя Божье призывалось в нем, но никогда еще столь ужасные, бессвязные, безумные слова не были обращены к Творцу Его созданием, и если молитва может быть грехом, то такая. молитва была несомненно греховна, более того, она была кощунственна!
Я подбежал к дяде, схватил его за плечо и заставил. его подняться на ноги.
— Замолчи! — крикнул я. — Чти, человек, Господа, своего, если не в делах твоих, то хоть в словах твоих! Пойми, что здесь, на самом месте, оскверненном твоим проступком, Бог посылает тебе возможность искупить или хоть отчасти загладить твой грех!.. Прими же эту милость Божью с благодарностью и умилением и прими в свои объятия, как родное дитя, это несчастное создание, просящее у нас милосердия и защиты.
И с этими словами я старался заставить его пойти навстречу чернокожему; но он сшиб меня с ног, осыпая меня бешеными ударами, вырвался от меня, оставив в моих руках клок своей куртки, и понесся вверх, в гору, по направлению к вершине Ароса, как олень, преследуемый гончими. Я поднялся на ноги, ошеломленный и ушибленный; негр между тем остановился в недоумении, быть может, в ужасе, приблизительно на полпути между разбитым судном и мной. Дядя был уже далеко;, он перескакивал с камня на камень, со скалы на скалу, так что я оказался на распутье между двумя призывавшими меня обязанностями. Подумав, я решил, и теперь благодарю Бога, что решил по справедливости, — я решил в пользу несчастного, пострадавшего при кораблекрушении негра; его несчастье произошло по крайней мере не по его вине; кроме того, это был человек, который, без сомнения, мог ожить, а я к этому времени начинал уже убеждаться, что дядя мой был неизлечимый и жалкий помешанный. Согласно своему решению, а пошел навстречу негру, который теперь стоял и, по-видимому, ждал, чтобы я подошел к нему. Он сложил руки на груди и стоял неподвижно, словно он был одинаково готов ко всему, что бы ни сулила ему судьба.
Когда я приблизился к нему, он протянул вперед руку ораторским жестом и заговорил несколько приподнятым и торжественным ораторским тоном на языке, из которого я не понял ни слова. Я сначала попробовал заговорить с ним по-английски, затем по-гэльски, но тщетно, так что обоим нам стало ясно, что надо переходить на взгляды и жесты. Я сделал ему знак следовать за мной, что он и исполнил с полной готовностью, но в то же время и с величавым, спокойным достоинством низвергнутого короля. Во все это время в его чертах не произошло ни тени заметной перемены; его лицо не выражало ни страха, ни опасений в то время, когда он стоял и ждал моего приближения; точно также не отразилось на нем ни чувства радости, ни облегчения, когда он наконец убедился в моем дружелюбном отношении к нему. Если он был раб, как я предполагал, то, во всяком случае, я был убежден, что вижу перед собой в его лице не простолюдина, а падшее величие, что у себя на родине он несомненно был человеком, занимавшим высокое положение. И теперь, видя его в его падении, я не мог надивиться тому такту и чувству достоинства, с каким этот человек умел держать себя, даже и в столь необычайных условиях. Проходя мимо могильного холмика, я остановился и, воздев руки и глаза к небу, набожно склонил голову в знак моего уважения к усопшему и моей скорби о нем. Как бы следуя моему примеру, неизвестный низко склонился всем корпусом и широким, плавным движением раскинул руки в стороны. Этот жест показался мне странным, но у него он вышел как обычное, общепринятое в таких случаях движение, и я подумал, что, вероятно, таков обычай в его стране.
Затем он указал мне на дядю, который, взобравшись на верхушку пригорка, на значительном расстоянии от нас, скорчившись, присел там, вероятно, чтобы отдохнуть, и боязливо озирался назад; отсюда нам прекрасно было видно его, и, указав на него, неизвестный слегка коснулся своего лба, как бы желая этим сказать, что ему кажется, что этот человек не в здравом уме. Я утвердительно кивнул головой, и мы пошли дальше. Мы шли дальним путем, в обход, все берегом; я побоялся идти напрямик, опасаясь встревожить дядю еще больше. Идя окружным путем, у меня было достаточно времени воспроизвести перед моим спутником небольшую мимическую сцену, с помощью которой я рассчитывал выяснить некоторые интересовавшие меня обстоятельства. Остановившись на краю скалы, я старательно проделал все, что делали вчера на берегу Сэндэгской бухты вооружившиеся компасом незнакомцы. Мой собеседник сразу уловил мое намерение и тут же сам продолжал дальше представлять эту самую сцену. Прежде всего он указал мне место, где находилась шлюпка, и тот пункт, на котором в тот момент стояла шхуна, а затем длинным выразительным жестом обвел всю линию берега и при этом произнес слова «Espiritu Santo», выговорив их весьма своеобразно, но все же так, что их можно было понять. Из этого я заключил, что был прав в своем предположении, и что все это историческое исследование было нечто иное, как благовидный предлог, под которым скрывалась самая низменная жажда наживы в поисках затонувших сокровищ, и что человек, одурачивший доктора Робертсона, был тот самый господин в золотых перстнях, приезжавший сюда весной для ознакомления с Гризаполем и его окрестностями и вернувшийся теперь снова сюда для того, чтобы вместе с еще многими несчастными уснуть мертвым сном между подводными рифами Руста, у Ароса. Сюда их привела их алчность, жажда наживы, сюда, где их кости должны будут стать игрушкой подводных течений и беснующихся бурунов.
Между тем чернокожий продолжал мимически представлять знакомую мне сцену; он делал это великолепно: то он указывал на небо, словно видя на нем приближение бури, то обычным у моряков движением руки как будто сзывал всех на борт; то имитируя вчерашних незнакомцев, бежал по краю утеса и спешил сесть в лодку; потом изображал, как тяжело приходится гребцам работать веслами, когда гребешь против течения. И все это он передавал так серьезно, так деловито, что у меня ни на секунду не явилось желание хоть бы только улыбнуться. Наконец он дал мне понять с помощью все той же выразительной пантомимы, которую невозможно передать в словах, что сам он отправился осмотреть разбившееся судно и, к великому своему негодованию и огорчению, был покинут там своими товарищами, спешившими скорее добраться до шхуны и предоставлен его судьбе. В заключение он гордо выпрямился, скрестив на груди руки, и опустил голову, очевидно, выражая этим свою готовность покориться той участи, которая ему суждена.