Мой отец, говорю еще раз, был одним из лучших Клавдиев. Такой же сильный, как его брат, он был куда красивее его, быстрее в речи и движениях и ничуть не менее удачлив как полководец. Он относился к солдатам как к римским гражданам, а следовательно, равным себе во всем, кроме ранга и воспитания. Ему было тягостно наказывать их, и он отдавал приказ, чтобы с нарушителями дисциплины, по возможности, боролись их товарищи, которым, надо полагать, дорого доброе имя своего подразделения. Отец объявил, что, если, по их мнению, солдаты сами не в силах образумить нарушителя — ибо он не разрешал им ни убивать виновных, ни калечить, и тем самым выводить их из строя, — нужно обратиться к полковым командирам, но он предпочел бы, чтобы его люди были судьями сами себе. Капитаны могли применять розги с разрешения полковых командиров, но только в тех случаях, когда преступление — такое, как трусость в бою или кража у товарищей — говорило о низости характера и делало экзекуцию уместной; подвергшихся порке солдат отец приказывал не брать больше в действующие войска и отправлять в обоз или канцелярию. Любой солдат, считающий, будто его товарищи или командиры вынесли ему слишком суровый приговор, мог обратиться к отцу лично, хотя он сомневался в том, что приговоры эти заслуживают пересмотра. Такая система действовала великолепно — отец сам был прекрасный воин и своим личным примером вселял в войска такое мужество, на какое, на взгляд других командиров, они были не способны. Однако вы понимаете, как опасно было солдатам, с которыми обращались подобным образом, служить потом у обыкновенных начальников. Тому, кто получил в дар независимость, нелегко с ней расстаться. Всякий раз, когда войска, служившие под командой отца, оказывались под командой дяди, дело кончалось неприятностями. Но и войска, служившие под началом дяди, в свою очередь, смотрели с презрением и подозрением на дисциплинарную систему отца. Они привыкли покрывать проступки друг друга и гордились тем, как ловко избегают разоблачения; и поскольку в дядиных войсках солдата могли высечь, например, за то, что он первым обратился к офицеру или говорил излишне свободно и вообще за любое проявление независимости, рубцы от розог служили скорее к его чести, чем к позору.
Самые большие победы отец одержал в Альпах, во Франции и Нидерландах, но особенно в Германии, где его имя, я думаю, никогда не будет забыто. Он всегда находился в самой гуще сражения. Его мечтой было совершить подвиг, лишь дважды совершенный в римской истории, а именно: своими руками убить командующего армией противника и снять с него личное оружие.[36] Много раз казалось, что счастье улыбается ему, но жертва всегда ускользала. То его враг спасался с поля боя бегством, то, вместо того чтобы драться, сдавался в плен, то какой-нибудь услужливый рядовой первым наносит удар. Ветераны, рассказывая мне об отце, восхищенно посмеивались: «Да что говорить, сердце радовалось смотреть, как твой отец верхом на вороном коне играет в прятки с каким-нибудь германским вождем. Порой сразит человек десять из его личной охраны, а они парни крепкие, пока доберется до знамени, а к тому времени хитрая птичка уже тю-тю». Те, кто служил под командой отца, горделиво хвалились тем, что он был первым римским военачальником, который прошел вдоль Рейна из конца в конец, от Швейцарии до Северного моря.
Глава IV
Мой отец не забывал уроков свободолюбия, которые давал ему его отец. Совсем маленьким мальчиком он поссорился с Марцеллом, бывшим на пять лет его старше, когда Август наделил того титулом «глава юношества». Он сказал Марцеллу, что титул этот пожалован ему только по случаю троянских игр («битва греков с троянцами», разыгранная на Марсовом поле двумя верховыми отрядами, состоящими из сыновей сенаторов и всадников) и не дает ему никакого права вершить суд над другими людьми, которое Марцелл присвоил себе с тех пор; что касается его лично, то он, как свободнорожденный римлянин, не намерен подчиняться такой тирании. Он напомнил Марцеллу, что почестей за победу удостоился не он, а Тиберий, возглавлявший отряд «противников», и вызвал Марцелла на поединок. Августа очень позабавила эта история, когда он о ней услышал, и с тех пор он шутливо называл моего отца не иначе как «свободнорожденный римлянин».
Всякий раз, что отец приезжал теперь в Рим, его возмущало все растущее раболепие перед Августом, которое он встречал на каждом шагу, и он стремился поскорее вернуться в армию. Исполняя обязанности одного из главных городских судей в то время, как Август и Тиберий были во Франции, отец не мог не видеть роста карьеризма и политических спекуляций, внушавших ему отвращение. Он сказал с глазу на глаз одному своему другу, от которого я это услышал много лет спустя, что в одной роте его солдат больше старого римского свободолюбия, чем у всех сенаторов, вместе взятых. Незадолго до смерти он написал Тиберию из лагеря во внутренних областях Германии горькое письмо в том же духе. Он писал, что молит небо, чтобы Август последовал славному примеру диктатора Суллы,[37] который, будучи единственным хозяином Рима после первой гражданской войны — все его враги были или покорены, или умиротворены, — решил по своему усмотрению самые неотложные государственные дела, а затем сложил с себя полномочия и снова стал рядовым гражданином. Если Август не сделает в ближайшее время то же самое — а он всегда заявлял, что таково в конечном счете его намерение, — будет слишком поздно. Ряды старой знати, к сожалению, сильно поредели; проскрипции и гражданские войны унесли самых лучших и храбрых, а те, кто выжил, затерявшись среди новой знати — тоже мне знать! — с каждым годом все более ведут себя по отношению к Августу и Ливии как их личные рабы. Скоро Рим забудет, что такое свобода, и подпадет под тиранию, не менее жестокую и деспотическую, чем на Востоке. Не для того он сражался во многих утомительных кампаниях под верховным командованием Августа, чтобы способствовать подобному бедствию. Даже его любовь к Августу и глубокое восхищение тем, кто был ему вторым отцом, не удерживает его от выражения подобных чувств. Он спрашивал Тиберия, как он думает, не удастся ли им двоим убедить или даже принудить Августа покинуть свой пост. «Если он согласится, я буду питать к нему в сто раз большую любовь и смотреть на него с во сто раз большим восхищением, чем раньше, но должен, увы, сказать, что тайная и неправомерная гордость, которую наша мать Ливия испытывает от того, что пользуется через Августа верховной властью, будет для нас в этом деле самой большой помехой».
К несчастью, письмо это было передано Тиберию в присутствии Августа и Ливии.
— Депеша от твоего благородного брата! — провозгласил императорский гонец, протягивая ему пакет.
Тиберий, не подозревая о содержании письма, не предназначенного для глаз и ушей Ливии и Августа, попросил разрешения тут же прочитать его.
— Пожалуйста. — ответил Август. — но при условии, что ты прочтешь его вслух. — И выслал слуг из комнаты. — Ну же, не будем терять времени. Какие его последние победы? Мне не терпится все услышать. Письма твоего брата всегда хорошо написаны и так интересны, куда лучше твоих, мой дорогой мальчик, если ты простишь мне это сравнение.
Тиберий прочел несколько слов и сильно покраснел. Он попытался проскочить через опасную часть, но увидел, что безопасных в письме почти нет, разве что конец, где отец жаловался на головокружение от раны в висок и рассказывал о трудном марше к Эльбе. Странные предзнаменования, писал он, появились здесь в последнее время: ночь за ночью с неба дождем падают звезды, из леса доносятся непонятные звуки, похожие на женские рыдания, на рассвете через лагерь проехали на белых конях два богоподобных юноши в греческих одеждах, а у входа в его палатку появилась германская женщина больше человеческого роста и сказала ему по-гречески, чтобы он прекратил свое продвижение вперед, так как судьба повелевает ему остановиться. Тиберий читал, одно слово — здесь, другое — там, запинался, жаловался на неразборчивый почерк, снова принимался читать, снова запинался и наконец совсем остановился.