Чарльз, я не хочу тебя сейчас видеть, еще не время. Я бы не устояла. Мне надо прийти в себя после твоего письма. Пожалуйста, напиши мне и постарайся не сердиться. Когда я немножко успокоюсь, давай повидаемся, приезжай сюда, и Гилберта повидаешь. Что-нибудь придумаем. После твоего письма осталась какая-то ноющая пустота, нехватка, и этого не поправишь. Но здесь мне хорошо, и Гилберту я нужна, и у нас есть этот дом (вернее,полдома), который мы вместе устраивали, и если б я сейчас ушла, это было бы полным крушением для нас обоих. (Не знаю я, не знаю, что тебе от меня было нужно, теперь-то, может быть, ничего уже не. нужно. О Господи!) Гилберт говорит, что в конце концов ты должен воспринять нас как своих детей. Ох, Чарльз, до чего же могущественны эти силы, которым я приказала уснуть. Вся она еще тут, вся моя любовь к тебе. Не будем швыряться любовью, не так часто она встречается. Ты вспомнил обо мне, написал мне так по-хорошему, так великодушно. Неужели и теперь, когда уже близко старость, мы не можем любить друг друга и встречаться как свободные люди, без этой страшной жажды обладания, без надрыва и страха? Я так хочу, чтобы мы любили друг друга, но не хочу, чтобы любовь меня сгубила. Я столько горя испытала из-за тебя. Вся моя любовь к тебе была смешана с горем. Сколько же слабости в силе любви! Кажется, что можешь подчинить любимого своей воле, но это иллюзия! Пишу и плачу. Пожалуйста, ответь поскорее, скажи, что повидаться можно и не сейчас, через некоторое время, и что не разлюбишь меня. Не потеряй эту любовь, ведь, какая бы она ни была, она заставила тебя написать мне. И мы посмот-рим друг на друга.
Всегда твоя Лиззи».
Я уже довольно долго просидел в красной комнате, где мне наконец-то удалось растопить камин. Сегодня он не дымит – то ли одумался, то ли просто дрова подсохли.
Письмо Лиззи я прочитал два раза. Конечно, это глупое, путаное, чисто женское письмо, написано одно, а понимай наоборот. Лиззи предлагает себя, иначе она не может. А все остальное, конечно, в большой мере «пустые уверенья». Женщина поумнее могла бы ответить спокойно и предоставить мне читать между строк. Поумнее и не такая искренняя. Кое-где она, впрочем, пытается хитрить, но очень уж неумело. Бедная Лиззи. Насчет Гилберта Опиана все это чепуха, но меня и правда задело, что она мне не сказала, не сдержала слова. Так какие же у них отношения? Жить рядом с Лиззи – этого и теперь еще, надо полагать, достаточно, чтобы любой мужчина стал нормальным. (Одни ее груди чего стоят.) Они что же, вместе пьют какао, оба в халатах? Думать об этом противно. Гилберт, конечно, ничтожество, козявка, я его одной рукой мог бы раздавить, а другой увести Лиззи. Платоническое любовное трио – это уж совсем не в моем вкусе. Судя по штемпелю, письмо Лиззи провалялось в конуре больше недели. Может, это и к лучшему. Получи я его сразу, мне бы, может быть, вздумалось и ответить тут же, либо отчитать ее, либо отделаться шутками. А так у нее было время обдумать мое молчание. И пожалуй, имеет смысл это молчание продлить.
А впрочем, если повторить за Лиззи ее вполне разумный вопрос, чего я хочу? И почему эти женщины на все реагируют так остро, так волнуются по пустякам? Почему вечно требуют объяснений, уточнений? Что и говорить, в ее письме есть и довольно-таки проницательные догадки, и приглушенная вспышка обиды от меня не ускользнула. Эти язвительные и не так чтобы совсем уж несправедливые упреки копились, наверно, долгое время. Может, мне и в самом деле нужна на неполный рабочий день этакая «старшая жена», нечто вроде бывшей наложницы в гареме, ставшей просто другом: она никуда не денется, с ней легко и привычно, и ничего от тебя не ждут, кроме дружеских чувств? (А изредка можно и побаловаться любовью. Да, такая гаремная ситуация мне подошла бы в самый раз.) И как у Лиззи не хватает ума понять? В моем письме не было ни слова о времени и пространстве, просто я подумал о ней, захотелось ее повидать. А она требует вразумительных ответов. «Поэкспериментировать»? Ну, а если и так? Знает ведь, как я ненавижу излияния, а все равно изливается. Ей, видите ли, подавай «все». Ну так всего она не получит. И точка.
К Гилберту я не ревную, но слегка ему завидую! Он-то всех перехитрил. Взял к себе простушку Лиззи на роль милой, ласковой экономки, причем очень сомнительно, чтобы при этом так-таки перестал «охотиться». Сознаюсь, на Лиззи я до сих пор смотрю как на свою собственность. Как-то она во мне застряла. Да, она права, любовь видна, как комбинация из-под платья, как я сказал ей когда-то, когда у нее выглядывала комбинация. (Надо же, как эти женщины запоминают каждое твое слово.) Я бывал к ней невнимателен, даже жесток, но это можно назвать доказательством любви, как невнимание – доказательством доверия. И я, между прочим, отлично помню историю с такси после того завтрака в честь Сидни. Я видел, что Лиззи нацелилась уехать со мной, но в последний момент нарочно предложил подвезти и Нелл Пикеринг. Нелл – новая опереточная дива, я флиртовал с ней в течение всего завтрака. Ей двадцать два года. (Я бы не прочь иметь ее в моем гареме.) Бедная Лиззи. Не пойму, с чего я вдруг написал ей это провокационное полушутливое письмо? Или это страх перед одиночеством, страх смерти явился ко мне из моря?
Раз уж речь зашла о Лиззи Шерер, можно порассказать о ней и еще. Я полюбил Лиззи, когда мне стало ясно, как она любит меня. Ее любовь тронула меня, потом привлекла – так бывает. Я тогда режиссировал шекспировский сезон. Она влюбилась в меня во время «Ромео и Джульетты», я понял это во время «Двенадцатой ночи», мы познакомились ближе во время «Сна в летнюю ночь». Потом (но это было позже) я полюбил ее во время «Бури», а еще позже бросил ее во время «Меры за меру» (когда герцога играл Алоизиус Булл). Как сейчас, помню тот день, когда до меня дошло, что она меня любит. Она играла Виолу (то был период ее недолгой славы, ее annus mirabilis). Уилфрид Даннинг, обычно игравший сэра Тоби Белча, пожелал тогда сыграть Мальволио. Настаивать ему не пришлось: я не стал возражать. Мальволио он был неподражаемый, но спектакль в целом погубил. Мы с Лиззи были одни в помещении церкви, там был ужасный сквозняк, но другого места для репетиций не нашлось. Был зимний вечер, освещение, почему-то запомнилось, – газовое. Лиззи добралась до четвертой сцены второго акта, а после слов «Она молчала о своей любви» вдруг запнулась, точно поперхнувшись, и умолкла. Сперва я решил, что это она сама придумала сделать здесь такую эффектную паузу, и ждал продолжения. А она смотрела на меня. Потом в глазах у нее заблестели большущие слезы. Поняв, в чем дело, я рассмеялся, никак не мог остановиться, а тут и Лиззи рассмеялась и долго беспомощно смеялась сквозь слезы. Золотая была девочка. Она и теперь такая.
Почему-то я всегда представляю себе Лиззи в мужском костюме. Вначале она обратила на себя внимание как мальчик-герой в провинциальных пантомимах. Она тогда была очень тоненькая, чем-то похожа на мальчика, расхаживала в высоких сапожках и очень коротко стриглась. Ее заветной мечтой, так и не сбывшейся, было сыграть Питера Пэна. Она вполне сносно (хоть и недолго) исполняла роли шекспировских травести. (Сидни впоследствии готовил с ней Розалинду.) Я сделал из нее обворожительную Виолу, но величайшим ее триумфом в тот исторический сезон был Пэк. (В «Ромео и Джульетте» она была дамой без слов. Кто играл Джульетту – не помню, знаю только, что была из рук вон плоха.) Меня трогала ее любовь, ее идеальное послушание, но я в то время был связан с Розиной, и Лиззи оставалась для меня прелестным полупризрачным ребенком-эльфом. При виде ее я всегда смеялся, и она смеялась в ответ. Мы пересмеивались из разных углов ресторанов и в самые неподходящие моменты на репетициях. В силе ее любви я мог не сомневаться, хотя она никогда, даже в тот первый раз, ни слова об этом не сказала. Я счел это признаком хорошего вкуса. Все то время, что мы готовили «Сон», ее сияющий взгляд был обращен на меня, ее воля касалась моей и трепетала. Она понимала и слушалась и, хотя (как сказала мне позже) знала про Розину, пребывала в какой-то блаженной муке, что, признаюсь, доставляло мне приятное чувство. Может быть, это чувство было предвестником той любви к ней, которая позже на меня нахлынула. А от Розины я к тому времени уже порядком устал. В той постановке «Сна» Оберона играл Алоиз Булл (очень неровный актер), играл грубовато, и я жалел, что сам не взял эту роль. Для Лиззи это был бы предел мечтаний. После того сезона я уехал в Америку, и была гнусная голливудская авантюра, и скандал с Фрицци Айтелем. Я, кажется, и в Голливуд-то уехал, чтобы спастись от Розины, во всяком случае, я от нее спасся. Розина думала, что я бросил ее ради Лиззи, но она ошибалась.
Когда я вернулся в Англию, внезапно наступила передышка, атмосфера воззращенной невинности и душевного мира. Было лето. С Клемент все шло гладко, она в то время развлекалась с одним из своих молодых остолопов. После гнусностей Калифорнии я чувствовал себя свободным и счастливым. Хотелось вернуться к Шекспиру после того дерьма, с которым я возился в Америке. Один «дикий» американский режиссер по имени Моммсен предложил мне сыграть Просперо. Ариэля играла Лиззи. Более одухотворенного, более «точного» Ариэля я в жизни не видел. Ее вдохновляла любовь ко мне, и я, поддавшись этим чарам, тоже полюбил ее. У меня было странное чувство, оно и теперь не прошло, что я люблю ее так, как мог бы любить сына. Она иногда называла себя моим пажом. У нее были хороший слух и приятный голосок, я до сих пор слышу, как она выводит «Отец твой спит на дне морском». Ну как, мой ловкий дух, ты все живешь? Помню, она как-то сыграла Керубино в любительской постановке «Фигаро», и этот свой крошечный успех ценила чуть ли не превыше всего. Черт, меня только что осенило: не иначе как Гилберт Опиан видит в ней мальчика!