мучает, что мы иногда по ночам говорим об этом; но все-таки просьба моя: подождите еще немножко на мне и тем спасите меня от ужасных страданий. Страдания же мои в том —
2-я просьба, — что я даже вообразить не могу без ужаса, что делается теперь с несчастной Эмилией Федоровной? У ней Федя, но не жестоко ли и не грубо ли с моей стороны надеяться и взваливать всю заботу о семействе на бедного молодого человека, который слишком молод, слишком бьется, чтоб прокормить их, и, уж конечно, может
потерять терпение, а это ведет на дурную дорогу. Очень, очень может привести. Чем-нибудь помочь я должен и обязан. Хоть крошкой. Кроме их есть Паша. Опять та же история: невозможно молодому мальчику, несовершеннолетнему, жить своим трудом, это невозможно, нелепо и грубо с моей стороны. Жестоко. Это значит толкать его на погибель; не вытерпит. А мне его Марья Дмитриевна завещала, последняя просьба ее. И потому
умоляю Вас, если получите эти 200 р., распорядиться так:
сто руб. отдать Эмилии Федоровне, все разом, и 100 р. Паше, но Паше выдать теперь только 50 р. (не говоря ему, что у Вас есть другие 50) и через 2 месяца еще 50, разом же. (Кроме житья необходимы поправки в белье, в платье,
необходимы и некоторые пустяки, одним словом, нельзя менее 50 разом.) Эти 200 р., если Катков согласится, к Вам могут прийти отселе через две недели, но могут замешкать и на месяц. Я же Пашу уведомлю так, чтоб он слишком рано к Вам не заходил. Вы мне писали, что они Вас тогда очень беспокоили; простите им, голубчик! Эмилии же Федоровне доставьте сами или дайте знать через Пашу, чтоб она к Вам пришла получить. Всё это, разумеется, если получите: так я и им напишу. Ну вот, это 2-я просьба моя. Беспокою я Вас чрезвычайно, но, друг мой, избавьте меня от этих страданий. Вообразить их положение для меня такое страдание, что лучше мне самому это вынести. И подумать, что всё, вся судьба моя зависит от успеха романа! Ох, трудно быть поэтом при таких условиях! Какова же судьба, н<а>пр<имер>, Тургенева, и как он смеет после этого являться с Ергуновым! А что он мне сам сказал буквально, что он немец, а не русский, и считает за честь считать себя немцем, а не русским, то это
буквальная правда!{974}
До свидания, друг мой. Главное, чему я рад за Вас, это то, что Вы не допускаете праздности Вашему духу. В Вас кипят и желания, и идеалы, и цели. Это много. В наше время если апатия захватит человека, то он пропал, умер и погребен.
До свидания, обнимаю Вас крепко и желаю всего лучшего. Пишите мне и напишите хоть что-нибудь о моем романе. Ну хоть что-нибудь.
Читаю политические новости все постоянно. Врак, конечно, бездна; но пугает меня ужасно некоторое ослабление и принижение нашей иностранной политики в последнее время.{975} Кроме того, и внутри у нас много врагов реформ государевых.{976} На него только одна и надежда. Он уже доказал свою твердость.{977} Дай Бог ему еще долго царствовать.
Анна Григорьевна кланяется Вам, Анне Ивановне и Евгении Петровне. Я тоже; напомните им обо мне, пожалуйста. Кажется, сегодня у меня что-нибудь будет. Миша или Соня — так уж положено.
Прощайте, дорогой друг.
Ваш весь Ф. Достоевский.
126. А. Н. Майкову{978}
21–22 марта (2–3 апреля) 1868. Женева
Женева, 20 мар<та> / 2 апреля.
Любезнейший и добрый друг Аполлон Николаевич, во-первых, благодарю Вас чрезвычайно, голубчик, за исполнение всех моих поручений, которые оказываются очень хлопотливыми и за которыми Вам пришлось столько ходить.{979} Простите, что мучаю Вас, но ведь Вы один человек, на которого могу понадеяться (что вовсе не составляет резону Вас мучить). Во-вторых, благодарю за привет, поздравление и пожелание счастья нам троим. Вы правы, добрый мой друг, Вы с натуры описали это ощущение быть отцом и с натуры взяли Ваши прекрасные слова: всё совершенно верно. Я ощущаю, вот уж месяц почти, ужасно много нового и совершенно до сих пор мне неизвестного, ровно с той минуты, как я первый раз увидел мою Соню, до сей минуты, когда мы ее только что, общими стараньями, мыли в корыте. Да, ангельская душа и к нам влетела. Ощущений моих, впрочем, Вам описывать не буду. Они растут и развиваются с каждым днем. Вот что, голубчик мой, прошлый раз, когда я Вам писал в такой тревоге, я забыл (!) написать Вам то, об чем еще в Дрездене прошлого года мы условились с Аней (и об чем она мне ужасно попрекала за то, что я забыл теперь), — это то, что Вы у меня крестный отец Сони. Голубчик, не откажите! У нас так уж почти 10 месяцев как решено. Если Вы откажетесь, это будет несчастьем Сони. Первый крестный отец, и тот отказался! Но Вы не откажетесь, друг мой. Присовокупляю, что Вам это не составит ни самомалейших каких-нибудь забот, а что мы покумимся, — так тем лучше. Крестная мать Анна Николавна — говорила она Вам?{980} Сообщите мне, ради Бога, Ваш ответ поскорей — потому что это надо для крещения.{981} Вот уж месяц, а она еще не крещена! (так ли в России?) А Ваша крестница (я уверен в том, что она Ваша крестница) — сообщаю Вам — прехорошенькая, несмотря на то что до невозможного, до смешного даже похожа на меня. Даже до странности. Я бы этому не поверил, если б не видел. Ребенку только что месяц, а совершенно даже мое выражение лица, полная моя физиономия, до морщин на лбу, — лежит — точно роман сочиняет! Я уж не говорю об чертах. Лоб до странности даже похож на мой. Из этого, конечно, следовало бы, что она собой не так-то хороша (потому что я красавец только в глазах Анны Григорьевны — и серьезно, я Вам скажу!). Но Вы, сами художник, отлично хорошо знаете, что можно совершенно походить и не на красивое лицо, а между тем быть самой очень милой. Анна Григорьевна Вас чрезвычайно просит, чтоб Вы были крестным. Она Вас и Анну Ивановну ужасно любит и до бесконечности уважает.
Вы слишком большой пророк: Вы пророчите мне, что у