— Ну, еще бы стал говорить этак Пушкин!..
— Конечно, он бы не стал, — перебила хозяйка, — он жил в обществе, и декабристы знали, что с ним нельзя затевать. А Шевченко со всеми якшался, и бог его знает, если даже и правда, что Перовский[349] сам велел наказать его по-военному, то ведь тогда же было такое время: он был солдат — его и высекли, и это так следовало. А Пушкин умел и это оттенить, когда сказал: «Что прекрасно для Лондона, то не годится в Москве».[350] И как он сказал, так это и остается: «В Лондоне хорошо, а в Москве не годится».
— В Москве теперь уже никого и нет… Катков умер.
За трельяжем послышался сдержанный смех.
— Что вам смешно, Лида?
— «Катков умер».[351] Вы это сказали так, как будто хотели сказать: «Умер великий Пан».[352]
— А вы на это «сверкнули», как Диана.
— Я не помню, как сверкала Диана.
— А это так красиво!
— Не знаю уж, куда и деться от всякой красоты! Я впрочем помню, что Диана покровительствовала плебеям и рабам и что у нее жрецом был беглый раб, убивший жреца, а сама она была девушка, но помогала другим в родах. Это прекрасно.
— Прекрасно!
А хозяйка покачала головою и заметила:
— Ты совершенно без стыда.
— Со стыдом, ma tante!
— Так что ж ты говоришь! Чего ж ты хочешь?
— Хочу, чтоб девушки не скучали в своем девичестве от безделья и помогали тем, кому тяжело.
— Но для чего же в родах?
— Да именно и в родах, потому что это ужасно, и множество женщин мучаются без всякой помощи, а барышни играют глазками. Пусть они помогают другим и сами насмотрятся, что их ожидает, когда они перестанут блюсти себя как Дианы.
— Позвольте, — вмешалась гостья, — я не о той совсем Диане:[353] я о той, которая сверкнула в лесу на острове, у которого слышали с корабля, что «умер великий Пан». — Кажется, ведь это так у Тургенева?
— Я позабыла, как это у Тургенева.
Хозяйка продолжала:
— Теперь опять забывают хорошее, а причитают то, что говорят «посредственные книжки».
— А вы не обращали на эти книжки внимания Виктора Густавыча? — спросила гостья.
— О, он их презирает, но, знаете, он ведь лютеран, и по его мнению, если где есть о добре, то это все хорошо.
— Но, однако, ваша непротивленка в самом-то деле ведь и не была добра?
— Ну, так прямо я этого сказать не могу. Злою она ни с кем не была, но когда ей долго возражаешь, то я замечала, что и у нее тоже что-то мелькало в глазах.
— Да что вы?
— Я вас уверяю. Знаете, если шутя подтрунишь, так глазенки этак заискрятся… и… какое-то пламя.
— Боже мой! И для чего вы ее еще держали?
— Да, да! Я тоже раз подумала: «эге-ге, — думаю себе, — да ты с огоньком», и отпустила. Но, разумеется, я прежде хотела знать, что можно от таких людей ждать, я ее пощупала.
— Это интересно.
V
— Я спросила ее так: «Что же это, моя милая, стало быть, если бы при тебе в доме случилось что-нибудь такое, что должно быть тайной, что от всех надо скрыть, стало быть, ты и тогда не согласилась бы покрыть чей-нибудь стыд или грех?» Она сконфузилась и стала лепетать: «Я об этом еще не думала… Я не знаю!» Я воспользовалась этим и говорю: «А если бы тебя призвали и стали спрашивать о твоих хозяевах, ведь ты должна же… Ведь какие в старину были хорошие и верные слуги, а и те, когда приходило круто, говорили, что от них хотели». Вообразите, что она ответила:
«Это тот виноват, кто их до этого доводил».
«А если это делалось по приказу?»
«Это все равно».
— Какова!
— Да-с! Я говорю: за это можно страдать. А она отвечает:
«Лучше пострадать, чем испортить свой путь жизни».
— Каково непротивление!
— Ну вот, как видите!
— Впрочем, если смотреть по-ихнему и держаться Евангелия, то она не совсем и неправа…
— Да, она даже очень права; но ведь общество не так устроено, чтобы все по Евангелию, и нельзя от нас разом всего этого требовать.
— Да, это очень печально; но если вы это сломаете, а потом исковеркаете, то что же вы новое поставите на это место?
— Нигилисты говорили: ничего!
Хозяйка промолчала и сучила в пальцах полоску бумаги, а умом как будто облетала что-то давно минувшее и потом молвила:
— Да, ничего, они только и умели сбивать с толку женщин и обучать их не стыдясь втроем чай пить.
— А как эта непротивленка вела себя в этих отношениях?
— Вы, верно, хотите спросить о тех отношениях, о которых не говорят при Лиде…
Но отдыхавшая за трельяжем Лидия к этому времени, верно, совсем подкрепилась и сама вмешалась в разговор уже не сонною речью.
— О такой женщине, как Федорушка, можно при всех и все говорить, — сказала Лида. — И притом, когда же вы, ma tante, привыкнете, что я ведь не ребенок и лучше вас знаю, не только из чего варится мыло, но и как рождается ребенок?
— Лида! — заметила с укоризной хозяйка.
— Да, конечно, ma tante, я это знаю.
— Господи!.. Как ты можешь это знать?
— Вот удивление! Мне двадцать пятый год. Я живу, читаю, и, наконец, я должна быть фельдшерицей. Что же, я буду притворяться глупою девчонкой, которая лжет, будто она верит, что детей людям приносят аисты в носу?
Хозяйка обратилась к гостье и внушительно сказала:
— Вот вам Иона-циник[354] в женской форме. И притом она Диана, она пуританка, квакерка,[355] она читает и уважает Толстого, но она не разделяет множества и его мнений, и ни с кем у нее нет ладу.
— Я, кажется, не часто ссорюсь.
— Зато и не тесно дружишь ни с кем.
— Вы ошибаетесь, ma tante, у меня есть друзья.
— Но ты их бросила. Ведь тоже и непротивленыши пользовались у тебя фавором, а теперь ты к ним охладела.
— С ними нечего делать.
— Но ты, однако, любила их слушать.
— Да, я их слушала.
— И наслушалась до тошноты, верно?
— Нет, отчего же? Я и теперь готова послушать, что у них хорошо обдумано.
— Прежде ты за них заступалась до слез.
— Заступалась, когда ваши сыновья, а мои кузены, собирали их и вышучивали. Я не могу переносить, когда над людьми издеваются.
Хозяйка засмеялась и сказала:
— Смеяться не грешно над тем, что смешно.[356]
— Нет, грешно, ma tante, и мне их было всегда ужасно жаль… Они сами добрые и хотят добра, и я о них плакала…
— А потом сама на них рассердилась.
— Не рассердилась, а увидала, что они всё говорят, говорят и говорят, а дела с воробьиный нос не делают. Это очень скучно. Если противны делались те, которые всё собирались «работать над Боклем»,[357] то противны и эти, когда видишь, что они умеют только палочкой ручьи ковырять. Одни и другие роняют то, к чему поучают относиться с почтением.
— Нет, тебя уязвило то, что они идут против наук!
— Да, и это меня уязвляет.
— А я тут за них! Для чего ты, в самом деле, продолжаешь столько лет все учиться и стоишь на своем, когда очевидно, что все твое ученье кончится тем, что ты будешь подначальной у какого-нибудь лекаришки и он поставит тебя в угол?
— Ma tante, ведь это опять вздор!
— Ну, он тебя в передней посадит. Сам пойдет в комнаты пирог есть, а тебе скажет: «Останьтесь, милая, в передней».
— И этого не будет.
— А если это так случится, что же ты сделаешь?
— Я пожалею о человеке, который так грубо обойдется со мной за то, что я не имею лучших прав, и только потому, что мне их не дали.
— И тебе не будет обидно?
— За чужую глупость? Конечно, не будет.
— А не лучше ли выйти замуж, как все?
— Для меня — нет!
— А отчего?
— Мне не хочется замуж.
— Ты, однако, престранно выражаешься. Это закон природы.
— Ну так он, верно, еще не дошел до меня.
— И религия того же требует.
— Моя религия этого не требует.
— Христос был, однако, за брак.
— Не читала об этом.
— А для чего же он благословлял жениха и невесту?
— Не знаю, когда это было.
— Читай в Евангелии.
— Там этого нет.
— Как нет!
— Просто нет, да и конец!
— Господи! да что же это… вы все, значит, уж вымарали!
Девушка тихо засмеялась.
— Нечего хихикать: я знаю, что об этом было, а если не в Евангелии, то в премудрости Павлочтении. Во всяком случае, он был в Кане Галилейской.[358]
— Ну и что же из этого?
— Значит, он одобрял брак.
— А он тоже был и у мытаря?[359]
— Да.
— И говорил с блудницей? Неужто это значит, что он одобрял и то, что они делали?
— Ты ужасная спорщица.
— Я только отвечаю вам.
— А теща Петрова! Ведь Христос ее, однако, вылечил!