русской совести, которая угнетала и поедала лучшие душевные силы русской интеллигенции второй половины девятнадцатого века и которая, никого почти не оставив незадетым, наиболее влиятельное выражение получила в Толстом-моралисте.
В чем же заключалась эта болезнь? В ослаблении, помутнении или даже атрофии религиозного сознания, в его здоровых ясных церковно-дисциплинированных формах, в намеренном, полусознательном, или даже бессознательном отвращении, и иногда в отказе от жизни духа, в попытках в деятельности рассудка или в жизни чувств, в рационализме или в эмоциональности обрести «эрзац» духу. В чем выражалась эта болезнь? В повышенной чувствительности к злу, сочетаемой с полным непониманием подлинной природы зла и действенных орудий борьбы с ним. Люди, зараженные этой болезнью, способны были с огромной силой чувствовать зло, рассеянное в мире, и порою буквально исходить жалостью к меньшим братьям, страждущим и изнемогающим, но они страдали сами такой духовной близорукостью или даже слепотой, что безнадежно и беспомощно пытались мировое зло или до конца понять своим ущербленным человеческим умом, или до конца изжить своими человеческими чувствами, или до конца побороть человеческими учреждениями. Бывало, что такие люди полностью отрицали христианство и делались адептами социалистических учений, стремившихся рай на земле осуществить путем установления человеческого общества и полного его перевоспитания. Бывало, что такие люди создавали своего рода «варианты» христианства, отмечающие все, в большей или меньшей степени, по признаку «розовости» (по замечательному определению Леонтьева1), то есть подслащенности и сентиментальной идил-личности. Бывало, что такие люди вместо двусмыслимых, хотя и недомыслимых идеалов церковной веры, искали идолов в области народного быта…
Эта последняя форма болезни русской общественной совести, так называемое «народничество», то есть подделывание под народ, наиболее крупного своего представителя и имело как раз в образе Глеба Успенского. Народниками были или бывали многие, отдавая дань этому поветрию и в этой именно форме, страдая указанной выше болезнью совести, но Успенский был народником насквозь. Вера в народ была, действительно, его религией…
Основное свойство души Успенского была жалость. Он непереносимо страдал чужими страданиями, переживал их, как свои собственные, и всеми силами своей души готов был негодовать против того зла, которое их породило. Это зло Успенский, однако, искал лишь в тех конкретных причинах, общественных, житейских, личных, которые составляют беду каждой отдельной жизни – и ими хотел исчерпать сущность зла! Не должно быть зла в мире, не может его быть, кто-то виноват в том, что оно есть – и прежде всего виновата власть, порядок, существующий строй. Ненависть к упорядоченной государственной власти, столь характерная для народничества вообще, в Успенском доходила до подлинного пафоса. Он видел, как изменяется, распадается былая русская жизнь, он чувствовал интуицией безошибочной, как много зла было в тех новых веяниях, под напором которых рушится старая жизнь. Но он не способен был обособить, отделить духовные ценности, которыми жила старая жизнь и которые подвергались ударам со стороны новых форм культуры, проникавших в русскую действительность, от бытовых условий жизни, которые, если и имели ценность, то лишь отраженную и, во всяком случае, относительную.
Воочию видя ту органическую связь, которая в русском патриархальном быту наблюдалась между крестьянином и землею, с необыкновенной яркостью, свежестью и силою воспроизводя атмосферу сельской патриархальности, Успенский духовные основы этой патриархальности воспринимал, как чисто психологический фон народного быта – конечно, в каком-то смысле ценный и подлежащий уважению, но совершенно лишенный того горнего смысла, который он имеет в сознании народном, то есть смысла обладания живой Истиной. Вера в Бога, послушание Царю, подчинение помещику, зависимость от домохозяина – все это для Успенского были одинаковые и равноценные элементы чего-то однозначного, смутного, туманного – той стихийно-бессознательной власти земли, которая, в представлении Успенского, составляла своеобразную религию русского народа, но которая была лишь мифотворчеством самого Успенского. Пусть отдельные детали гигантской картины, рисуемой Успенским, дышали правдою и были таковой – в целом она была надуманной стилизацией народной жизни, характерной для самого автора, для значительной части русского образованного общества, но не для русского народа.
Глеб Успенский прожил жизнь надрывную: пиво, вино, табак, крепчайший чай, ночь, обращенная в день, безудержная слепая доброта, неуемная жалость, слезы больного восторга (однажды пред Венерою Милосской!)2, надрывный труд – какое здоровье, даже железное, могло бы выдержать такое душевное хозяйствование? Жизнь Успенского – тяжелая интеллигентская драма, слишком обычная, но кончившаяся не совсем обычно: душевною болезнью. Будем надеяться, что в плане вечности эта болезнь послужила ему во спасение! В нашем же земном плане и творческие достижения Успенского, и жизненный путь его дают нескончаемую пищу для размышлений не только о прошлом, но и о настоящем и будущем нашей Родины; дают они пищу и для размышления о так называемых «проклятых вопросах», вне которых не умеем мы – к счастью! – размышлять ни о чем.
Дм. Невский
Забытая годовщина. К 125-летию со дня рождения К. С. Аксакова
В переживаемое время великих событий, под шум военной непогоды, совершенно незамеченным прошло исполнившееся на днях 125-летие со дня рождения Константина Аксакова – дата, которая при других условиях, несомненно, была бы отмечена русской зарубежной печатью.
Роль Константина Аксакова в истории русской культуры бесспорно весьма значительна, хотя этот исключительно талантливый человек, имевший такое огромное влияние на умы своих современников, «не сказался» полностью в своих печатных произведениях ни как оригинальный мыслитель, ни как интересный поэт.
Личность и труды Константина Аксакова, как одного из столпов и основоположников славянофильства, конечно, не могут быть охарактеризованы в короткой газетной статье. Для этого нужна специальная монография. Но, с другой стороны, не отметить вовсе годовщину рождения этого замечательнейшего человека, представляющего собой такую яркую и колоритную фигуру в истории русской общественной мысли, также совершенно невозможно, тем более, что славянофильские идеи еще отнюдь не изжили себя в наше время и русская интеллигенция снова и снова фатально возвращается к ним.
В сущности, классический спор между «западниками» и «славянофилами», начавшийся более ста лет тому назад, в каких-то новых формах, не прекращается до сих пор, уводя нас к известной русской проблеме о народе и интеллигенции, Европе и России, Петербурге и Москве, реформах Петра 1 и православном московском царстве.
Время внесло в него значительные коррективы, но самый спор не может и не хочет перестать, причем сказанная уже в XX веке фраза о том, что «время славянофильствует»1, не утратила своего смысла и в переживаемые дни.
Славянофильство как политическая концепция имеет множество слабых, легко уязвимых мест, но как историософская и даже религиозно-философская идея она в значительной мере сохраняет свою актуальность.
Разумеется,