этой минуте с тех пор, как графу Артуа было отправлено письмо, где она отрекалась от престола и от всех своих прав и прав дочери в обмен на обещанное освобождение, которое все не наступало!
Десять недель молчания прошло с того дня, молчания более изнурительного, чем голод, более злого, чем холод, более унизительного, чем укусы паразитов, более ужасного, чем одиночество. Отчаяние овладело сердцем Маргариты, сломило ее дух, не пощадило ее тела. Последние дни она не подымалась со своего ложа, вся во власти лихорадки, державшей ее в состоянии полубреда-полузабытья.
Только когда ее начинала мучить жажда, Маргарита выходила из оцепенения, брала в руки стоявшую у постели кружку с водой и подносила к запекшимся губам. Широко открыв глаза, она всматривалась в окутывавший комнату мрак и бесконечно долгими часами прислушивалась к учащенному биению сердца, а когда лихорадка отступала на время от своей жертвы, когда разгоряченное чело овевала прохлада, когда ровнее начинало биться сердце, Маргарита резко подымалась, садилась на постель, испуская душераздирающие вопли, с ужасом чувствуя приближение смерти. Какие-то непонятные шорохи нарушали безмолвие, мрак таил в себе трагическую угрозу, и угроза эта шла не от людей, а свыше. Разум мутился, сломленный бессонницей, граничившей с кошмаром… Филипп д’Онэ, красавец Филипп, оказывается, жив: вот он идет рядом, с трудом передвигая перебитые ноги, грудь у него окровавлена; она протягивала к нему руки и не могла дотянуться. Иной раз он увлекал ее, недвижную, неведомой тропой, уводившей от земли к Богу, но, перестав чувствовать под собой землю, она все равно не видела Бога. И они шли, шли, и не было конца их пути, и так они будут идти через века, вплоть до Страшного суда, – возможно, это и есть чистилище.
– Бланка! – крикнула она. – Бланка! Идут!
И впрямь, внизу визжали засовы, скрипели замки, хлопали двери; на каменных ступенях лестницы послышался тяжелый топот ног.
– Бланка! Слышишь?
Но слабый голос Маргариты не мог достичь слуха Бланки через железную решетку, разделявшую на ночь их темницы, расположенные одна над другой.
Свет свечи ослепил королеву-узницу. В дверях толпились люди, но Маргарита, казалось, не замечала их: она следила взором за приближавшимся к ней гигантом, видела лишь его красный плащ, светлые глаза, поблескивание серебряного кинжала.
– Робер! – прошептала она. – Робер, наконец-то вы пришли!
Вслед за графом Артуа шествовал солдат, несший на голове табуретку, которую он и поставил возле ложа Маргариты.
– Ну-ну, кузина, – начал, удобно усаживаясь, Робер, – ваше состояние мне не особенно-то нравится, мне об этом сообщили, а теперь я и сам убедился. Вы, как я вижу, страдаете…
– Ужасно страдаю, – отозвалась Маргарита, – не знаю даже, жива я еще или нет…
– Да, вовремя я приехал. Скоро все кончится, вот увидите. Я привез вам добрые вести: ваши враги повержены… Вы в состоянии написать несколько строк?
– Не знаю, – призналась Маргарита.
Робер Артуа жестом велел поднести свечу и внимательно взглянул на изглоданное болезнью, исхудавшее лицо, тонкие губы, неестественно блестящие, запавшие глаза, на черные кудряшки, прилипшие к выпуклому лбу.
– А продиктовать письмо, которого ждет от вас король, вы, по крайней мере, сможете? – спросил он и, щелкнув пальцами, крикнул: – Эй, капеллан!
Из темноты выступила фигура в белом, тускло блеснул бритый синеватый череп.
– Брак расторгнут? – спросила Маргарита.
– Как же он может быть расторгнут, кузина, когда вы отказались выполнить просимое?
– Я не отказалась, – прошептала она. – Я согласилась… На все согласилась. Как же так? Ничего не понимаю.
– Живо принесите кувшин вина, больной необходимо подкрепиться, – скомандовал Артуа, повернувшись к двери.
Кто-то послушно затопал прочь и с грохотом спустился по лестнице.
– Сделайте над собой усилие, кузина, – произнес Артуа. – Сейчас-то уж наверняка надо согласиться с тем, что я вам скажу.
– Но ведь я вам писала, Робер; писала вам, чтобы вы передали Людовику… написала все, что вы от меня требовали… что моя дочь не от него…
Вещи и люди – все ходуном заходило вокруг нее.
– Когда? – спросил Робер.
– Два с половиной месяца назад… уже два с половиной месяца, как я жду, а меня все не освобождают.
– Кому вы вручили письмо?
– Берсюме… конечно.
И вдруг Маргарита испугалась: «А действительно ли я написала письмо? Это ужасно, но я уже не знаю… ничего не знаю».
– Лучше спросите Бланку, – прошептала она.
Но в эту минуту ее оглушил страшный шум: Робер Артуа вскочил с табурета, сгреб кого-то невидимого в темноте за шиворот, потряс изо всех сил и, судя по звуку, залепил ему звонкую пощечину. Пронзительный крик зазвенел в ушах Маргариты, болезненно отдался в голове.
– Но, ваша светлость, я отвез письмо, – донесся до нее прерывающийся от страха голос Берсюме.
– А кому ты его вручил? Говори, кому?
– Отпустите меня, ваша светлость, отпустите, вы меня задушите. Я вручил письмо его светлости де Мариньи. Согласно приказу.
Раздался глухой стук, – очевидно, Артуа хватил со всего размаха Берсюме о стену.
– Разве меня зовут Мариньи? Если письмо адресовано мне, какое же ты имеешь право передавать его в чужие руки?
– Он уверил меня, ваша светлость, что сам передаст вам.
– Ладно, с тобой, голубчик, я еще рассчитаюсь, – прошипел Артуа.
Затем, приблизившись к ложу Маргариты, он сказал:
– Никакого письма, кузина, я от вас не получил. Мариньи оставил его у себя.
– Ах так! – прошептала Маргарита.
Она почти совсем успокоилась. По крайней мере, она теперь знала, что письмо было и впрямь написано.
В эту минуту в комнату вошел Лален с кувшином вина. Робер Артуа внимательно наблюдал, как пьет Маргарита.
«В сущности, если бы я подсыпал ей яду, – думал он, – все обошлось бы куда проще; ах как глупо, что я об этом вовремя не подумал… Стало быть, она согласилась… Жаль… жаль, что я раньше не знал. А теперь слишком поздно, но, так или иначе, долго ей все равно не протянуть».
Робер чувствовал, как его охватывает равнодушие и даже печаль. Бороться было не с кем. Неестественно огромный, в кругу вооруженной до зубов свиты сидел он, упершись руками в бока, перед жалким ложем, на котором медленно угасала молодая женщина. Ведь это ее он так страстно ненавидел, когда она была королевой Наваррской и должна была стать королевой Франции! Разве ради ее погибели не плел он интриг, не жалел сил и расходов, не рыскал по свету, не устраивал заговоров и при французском, и при английском дворах? Он ненавидел ее, когда она была сильна; он испытывал к ней вожделение, когда она была красива. Еще прошлой зимой он, знатнейший и могущественный вельможа, чувствовал, что она, эта жалкая узница, одержала