тамплиерами, я назначил архиепископом своего родного брата, труса и честолюбца, чтобы он обвинил их в не совершенных ими преступлениях; и неудивительно, что брат, в свою очередь, перешел в стан моих врагов, предал меня, когда, быть может, мог еще меня спасти. Я не смею сетовать на него за это: вся вина – во мне самом… Конечно, весьма полезно для Франции было иметь на папском престоле нашего соотечественника, но папа этот, желая обеспечить себе Святейший престол, окружил себя кардиналами-алхимиками, чающими не истины, а золота, которое они надеялись получить с помощью своего чародейства, и папа в конце концов умер, ибо эти алхимики накормили его толчеными изумрудами. За то, что Ногаре замучил множество невинных людей, желая получить от них нужные ему признания, которые, по его мнению, служили общему благу, враги в конце концов отравили Ногаре… Маргарита Бургундская из соображений политических сочеталась браком с принцем, которого не любила, и нарушила супружеский долг, а за то, что она нарушила супружеский долг, ее, уличив, бросили в темницу. Потому, что я сжег письмо Маргариты, которое могло развязать руки Людовику, я погубил ее и одновременно погубил себя… За то, что Людовик велел ее убить, приписав мне свое преступление, чем поплатится он? Чем поплатится Карл Валуа, по чьему приказу повесят нынче утром меня за вымышленные им грехи? Что будет с Клеменцией Венгерской, если она согласится стать женой убийцы ради того, чтобы взойти на французский престол?.. Даже когда нас карают за мнимые проступки, всегда имеется истинная причина для постигшего нас наказания. Любой неправый поступок, даже свершенный ради правого дела, несет в себе проклятие».
И когда Ангеррану де Мариньи открылась эта истина, ненависть, которую он питал к своим врагам, угасла и он понял, что никто не повинен в его судьбе, кроме него самого. Так совершил он акт покаяния, и покаяние это было куда более искренним, нежели при чтении заученных с детства молитв. Он почувствовал, как снизошло на него великое умиротворение, и он как бы принял волю Всевышнего, пославшего ему такой конец.
До самой зари не покидало его спокойствие, и ему все казалось, что он по-прежнему стоит на том светозарном пороге, куда привел его нынешней ночью взлет мысли.
В седьмом часу он услышал гул голосов по ту сторону тюремной ограды. Когда к нему вошли прево города Парижа, судейский пристав и прокурор, он медленно поднялся им навстречу и спокойно стал ждать, когда с него снимут оковы. Затем взял пурпуровый плащ, в котором ушел из дому в день своего ареста, и накинул на плечи. Он чувствовал себя удивительно сильным и не переставал повторять открывшуюся ему истину: «Любой неправый поступок, даже свершенный ради правого дела…»
Ему велели подняться на повозку, в которую была впряжена четверка лошадей, его окружили лучники и стражи, состоявшие ранее под его началом и теперь сопровождавшие коадъютора к месту казни.
Стоя на повозке, Мариньи прислушивался к вою толпы, теснившейся вдоль улицы Сен-Дени, и отвечал на ее вопли только одной фразой: «Помолитесь за меня, добрые люди».
В конце улицы Сен-Дени кортеж остановился у ворот монастыря Христовых дев. Мариньи приказали сойти с повозки и повели по монастырскому двору к подножию деревянного распятия, стоявшего под балдахином. «Ведь верно, так оно положено, – подумалось ему, – только сам я ни разу не присутствовал при этой церемонии. А сколько людей я послал на смерть… Судьба дала мне шестнадцать лет удачи и счастья в награду за благо, которое я, быть может, совершил, и эти шестнадцать дней муки, и это утро казни как кару за причиненное мной зло… Всевышний еще милостив ко мне».
У подножия креста монастырский священник прочел над опустившимся на колени Мариньи заупокойную молитву, после чего монахини вынесли осужденному на казнь стакан вина с тремя ломтями хлеба, и он старался как можно медленнее пережевывать хлеб, дабы в последний раз насладиться земной пищей. За стеной толпа продолжала вопить, требуя его смерти. «Все равно тот хлеб, что они будут есть сегодня, – думал Мариньи, – не покажется им столь вкусным, как тот, что поднесли мне здесь».
Затем кортеж снова двинулся в путь через предместье Сен-Мартен, и вот уже на вершине холма возник четкий силуэт Монфоконской виселицы.
Глазам Мариньи открылось огромное четырехугольное строение, покоящееся на двенадцати необтесанных каменных глыбах, служивших основанием площадки, а крышу поддерживали шестнадцать столбов. Под крышей стояли в ряд виселицы. Столбы были соединены между собой двойными перекладинами и железными цепями, на которые подвешивали после смерти тела казненных и оставляли их гнить здесь на устрашение и в назидание прочим. Трупы раскачивал шальной ветер и клевало воронье. В то утро Мариньи насчитал двенадцать трупов: одни уже успели превратиться в скелеты, другие начинали разлагаться, лица их приняли зеленоватый или бурый оттенок, изо рта и ушей сочилась жидкость, мясо лохмотьями свисало из дыр одежды, разорванной клювами хищных птиц. Ужасающее зловоние распространялось вокруг.
По распоряжению самого Мариньи была выстроена несколько лет назад эта великолепная, добротная новая виселица с целью оздоровить столицу. И здесь ему суждено было окончить свои дни. Трудно было представить себе более назидательный пример, чем жизнь этого поборника закона, обреченного висеть на том же крюке, на котором вешали злоумышленников и преступников.
Когда Мариньи спустился с повозки, сопровождавший его священник обратился к нему со словами увещевания: не желает ли он в свой смертный час покаяться в совершенных преступлениях, за которые его присудили к повешению?
– Нет, отец, – с достоинством ответил Мариньи.
Он отрицал все: и то, что с помощью колдовства посягал на жизнь государя, и то, что расхищал казну, отрицал пункт за пунктом все выдвинутые против него обвинения и утверждал, что все действия, вменявшиеся ему в вину, были одобрены покойным королем или же совершались по его прямому приказу.
– Но ради справедливых целей я совершал несправедливые поступки, – произнес он.
И при этих словах он взглянул поверх головы священника на трупы повешенных.
Вой толпы нарастал с каждой минутой, и Мариньи невольно поднес ладони к ушам, как бы боясь, что этот немолчный крик прервет ход его мыслей. Вслед за палачом поднялся он по каменным ступеням, ведущим к помосту, и привычно властным тоном спросил, указывая на виселицы:
– Которая?
С высокого помоста он бросил последний взгляд на сгрудившуюся внизу толпу, ее неясный рокот прорезали истерические вопли женщин, пронзительный плач ребенка, прятавшего лицо в полы отцовского плаща, и торжествующие возгласы: «Вот и хорошо! Он нас обворовывал! Пускай теперь поплатится!» Мариньи потребовал, чтобы ему