Разумовский, впрочем, не боялся потерять милость императрицы, не ревновал ее ни к кому, а напротив, сам приставил к Бекетову в помощь И. П. Елагина, жена которого при императрице была одной из самых доверенных камер-фрау. Она-то и доставляла двадцатидвухлетнему Бекетову деньги на наряды и прочее. При дворе со дня на день ожидали падения фаворита императрицы, всесильного П. Ив. Шувалова. Разумовский покровительствовал Бекетову особенно для обессиления графов Шуваловых, с коими был не в ладах; но Шуваловы перехитрили: П. Ив. Шувалов, вкравшись в доверие Бекетова, дал ему притиранье, которое, вместо белизны, навело угри и сыпь на лицо его. Тогда жена графа, известная нам Мавра Егоровна, урожденная Шепелева, пользовавшаяся особой любовью императрицы еще до вступления ее на престол, посоветовала государыне удалить Бекетова, как человека подозрительной нравственности, развратного и зараженного, – и Бекетов удалился. Императрица, уехав на несколько дней из Царского Села в Петергоф, приказала Бекетову оставаться в Царском Селе под предлогом болезни. Он, пораженный горем, с отчаяния впал в горячку и едва не лишился жизни. По выздоровлении он снова явился ко двору, но прежней милости уже не было, и он должен был удалиться от двора навсегда.
Как бы то ни было, но охлаждение императрицы к графу Разумовскому не лишило его окончательно расположения царственной супруги, и Елизавета Петровна до конца своей жизни сохранила к нему должную благосклонность.
Похоронив впоследствии свою коронованную супругу и состарившись, граф Разумовский глубоко чтил ее память.
Рассказывают, что вскоре по вступлении на престол Екатерины II Григорий Григорьевич Орлов, стремившийся занять положение, подобное положению Разумовского, сказал императрице, что брак Елизаветы, о котором пишут иностранцы, действительно был совершен, и у Разумовского есть письменный на то доказательства. На другой день Екатерина велела графу Воронцову написать указ о даровании Разумовскому, как супругу покойной императрицы, титула императорского высочества и проекта указа показать Разумовскому, но попросить его, чтобы он предварительно показал бумаги, удостоверяющие в действительности события.
Такое приказание, – рассказывал впоследствии граф С. С. Уваров, – Воронцов слушал с величайшим удивлением, и на лице его изображалась готовность высказать свое мнение; но Екатерина, как бы не замечая этого, подтвердила серьезно приказание и, поклонившись благосклонно, со свойственной ей улыбкой благоволения, вышла, оставив Воронцова в совершенном недоумении. Он, видя, что ему остается только исполнить волю императрицы, поехал к себе, написал проект указа и отправился с ним к Разумовскому, которого застал сидящим в креслах у горящего камина и читающим священное писание.
После взаимных приветствий, между разговором, Воронцов объявил Разумовскому истинную причину своего приезда; последний потребовал проект указа, пробежал его глазами, встал тихо с своих кресел, медленно подошел к комоду, на котором стоял ларец черного дерева, окованный серебром и выложенный перламутром, отыскал в комоде ключ, отпер им ларец и из потаенного ящика вынул бумаги, обвитые в розовый атлас, развернул их, атлас спрятал обратно в ящик, а бумаги начал читать с благоговейным молчанием и вниманием.
Наконец, прочитав бумаги, поцеловал их, возвел глаза, орошенные слезами, к образам, перекрестился и, вернувшись с приметным волнением души к камину, у которого оставался граф Воронцов, бросил сверток в огонь, опустился в кресла и, помолчав еще несколько, сказал:
«Я не был ничем более, как верным рабом ее величества, покойной императрицы Елизаветы Петровны, осыпавшей меня благодеяниями выше заслуг моих. Никогда не забывал я, из какой доли и на какую степень возведен был десницей ее. Обожал ее, как сердолюбивую мать миллионов народа и примерную христианку, и никогда не дерзнул самой мыслью сближаться с ее царственным величием. Стократ смиряюсь, воспоминая прошедшее, живу в будущем, его же не прейдем, в молитвах ко Вседержителю. Мысленно лобызаю державные руки ныне царствующей монархини, под скипетром коей безмятежно в остальных днях жизни вкушаю дары благодеяний, излившихся на меня от престола. Если бы было некогда то, о чем вы говорите со мной, поверьте, граф, что я не имел бы суетности признать случай, помрачающий незабвенную память монархини, моей благодетельницы. Теперь вы видите, что у меня нет никаких документов, доложите обо всем этом всемилостивейшей государыне, да продлит милости свои на меня, старца, не желающего никаких земных почестей. Прощайте, ваше сиятельство! Да останется все происшедшее между нами в тайне! Пусть люди говорят, что угодно; пусть дерзновенные простирают надежды к мнимым величиям; но мы не должны быть причиной их толков».
От Разумовского Воронцов поехал прямо к государыне и донес ей с подробностью об исполнении порученного ему. Императрица, выслушав, взглянула на Воронцова проницательно, подала руку, которую он поцеловал с чувством преданности, и вымолвила с важностью:
– Мы друг друга понимаем: тайного брака не существовало, хотя бы то для усыпления боязливой совести. Шепот о сем всегда был для меня противен. Почтенный старик предупредил меня, но я ожидала этого от свойственного малороссам самоотвержения.
Рассказ, конечно, окрашен тоном старого романтизма; но он соткан на исторической основе.
До сих пор мы имели в виду, главным образом, осветить те стороны жизни и характера Елизаветы Петровны, в которых она проявлялась как женщина, безотносительно к ее исторической и политической миссии.
Но судьба предназначала ей стать во главе русского народа, и потому историческая и политическая миссия этого последнего должна была до известной степени найти в Елизавете Петровне своего выразителя и руководителя.
С самого детства, еще при жизни отца, маленькую цесаревну готовили было к иному назначению: Петр не мог тогда еще предполагать, что у него не останется в живых ни старшого сына, царевича Алексея Петровича, на которого, впрочем, он мало возлагал надежд, ни другого, любимейшего им сына, от Екатерины Алексеевны, балованного «Пиотрушки» – великого князя Петра Петровича, которого ему тоже пришлось похоронить, ни даже старшей его дочери Анны (Анны Петровны), и что все его потомство сведется на одну младшую дочь, цесаревну Елизавету Петровну, которая и должна будет принять в свои руки отцовское наследие.
На Елизавету Петровну смотрели, как на будущую невесту чужого государя, и потому ее готовили приспособить к этой роли.
Петр думал отдать свою младшую дочь за французского короля Людовика XV, за того самого «каралищу», за ту «дитю весьма изрядную образом и станом», которого русский великан, во время посещения Парижа, носил на руках.
К этому велось и образование маленькой цесаревны. Современники говорят о ее матери, Екатерине Алексеевне, что, следя за воспитанием Елизаветы, она «только и просит о старании к усовершенствованию себя во французском языке, и что есть важные причины, чтобы она изучила исключительно этот язык, а не какой другой».
Мы знаем эти причины. Мы знаем также, что Петру не привелось выдать своей дочери за французского короля.
Впоследствии, когда Петра уже не было в живых, не осталось и ни одного из его сыновей, и когда русские сановники не могли не задумываться над вопросом, кому же перейдет в руки корона Петра Великого и не падет ли выбор на которую-либо из двух цесаревен, Девиер делает такую характеристику обеих дочерей Петра Великого по отношению к тому, какими бы они могли бы быть как государыни: «цесаревна Анна Петровна умильна собою и приемна, и умна; да и государыня Елизавета Петровна изрядная, только сердитее…»
Цесаревна Елизавета Петровна «сердитее» своей старшей сестры – это означало, что она была не в буквальном смысле «сердита», а только живее и бойче, чем мягкая и недолговечная Анна Петровна.
Затем, по смерти этой «умильной и приемной» Анны Петровны, из прямых потомков Петра остается одна только «сердитая» Елизавета: мать ее умирает; на престол вступает ее племянник, Петр II, и тоже скоро умирает; престол переходит в руки другой линии – и на Елизавету Петровну начинают смотреть, как на претендента к наследию Петра Великого, как уже на политическую силу, которая стала притом выказывать и свою индивидуальность, и свой характер.
Вот почему в 1731-м году императрица Анна Иоанновна приказывает Миниху ближайшим образом наблюдать за образом жизни и поведением Елизаветы Петровны, «понеже-де она, государыня, по ночам ездит и народ к ней кричит, то чтоб он проведал, кто к ней в дом ездит».
«Народ к ней кричит» – это значило, что на нее уже возлагаются надежды, и возлагают их, преимущественно, народ, солдаты, гвардия, одним словом, все то, что считало себя русским, национальным и что не могло не видеть преобладания над собой иноземного элемента. В Елизавете Петровне видели представительницу русского элемента, национального даже, более – чего-то старого, до-петровского, когда иноземного духу на Руси еще и в заводе не было. Русскому человеку могло казаться, что при Елизавете Петровне возможно было совершиться никогда не совершающемуся в истории чуду – это возвращение к старому, обращение реки вверх против течения, возврат к до-петровскому времени, к прошедшему, как известно, никогда, ни для отдельных человеческих личностей, ни для народов, ни для государств – никогда и нигде не повторяющемуся.