Проходит еще год. У Анны Леопольдовны уже и третий сын – Алексей. Но родов этого последнего сына она не переносит.
Из Холмогор тело бывшей правительницы везут в Петербург и погребают в Александро-Невской лавре, а муж и дети остаются в Холмогорах, старший сын, бывший император – в Шлиссельбургской крепости.
«Бывшая правительница российской империи, – говорит биограф Анны Леопольдовны, – до конца жизни сохранила свой неизменный скучающий и рассеянный вид, к которому только в последние годы в Холмогорах присоединилось выражение глубокого, тяжкого страдания и одной неотвязчивой и скорбной думы. Это была дума матери о сыне – о том бедном ребенке, который некогда так громогласно приветствуем был перед зимним дворцом гвардейскими полками, а теперь одиноко страдал и томился».
По словам покойного академика Пекарского, в дворцах сохранилось несколько оригинальных портретов Анны Леопольдовны, особенно же замечательный портрет работы Каравака. На портрете гатчинского дворца правительница изображена, по свидетельству того же академика, в желтом капоте, с подобранными под белый платок, в роде шапочки, непричесанными волосами. Черты лица не крупные, с выражением апатии.
Оба Миниха были правы, говоря – первый, что женщина эта «в уборке волос никогда моде не следовала, но собственному изобретению, отчего, большей частью, убиралась не к лицу», второй – что она голову повязывала белым платком и т. д.
Несчастья Анны Леопольдовны как бы по наследству перешли ко всей ее семье.
Антон-Ульрих прожил в Холмогорах тридцать два года; будучи привезен туда со своей злополучной женой еще молодым человеком лет двадцати семи, двадцати восьми, он дожил там до старости, убивая бесконечные дни ссылки прогулками с детьми по заброшенному и высоко огороженному архиерейскому саду и катаясь, под надзором солдат, непременно не далее двухсот сажень от своего острога.
Когда на престол взошла императрица «Екатерина II, она предлагала ему свободу – выехать из России, но только без детей: Антон-Ульрих отказался от такой свободы, потому что в ссылке он ослеп, а без детей слепому старику и свобода не казалась свободой.
Так в Холмогорах он и умер, пережив не только жену, но и своего первенца сына-императора: Иоанн Антонович, все время остававшийся в крепости, был убит во время заговора Мировича, и только один Мирович отдал царские почести трупу убитого императора, упав перед ним на колени вместе со своей караульной командой.
Остальные дети Анны Леопольдовны около сорока лет оставались в Холмогорах: привезенные туда младенцами, они в ссылке выросли и возмужали, и другой жизни, кроме жизни арестантов, не понимали.
В 1780 году родная сестра Антона-Ульриха, вдовствовавшая королева датская Юлиана-Мария исходатайствовала, наконец, детям Анны Леопольдовны свободу, которая была для них и страшна, и уже несвоевременна. Эти совершенно невинные узники, говорят, так привыкли к месту своего заточения, в котором выросли и возмужали, что сначала известие о свободе просто испугало их, и они хотели лучше остаться в Холмогорах, лишь бы только им позволили отъезжать далее двухсот сажень от тюрьмы.
После Холмогор их поселили в Ютландии, в городе Горзенсе: без сомнения, они там уже скучали о Холмогорах, где прожили около сорока лет и где протекло их, все же, как бы оно ни было тяжело, золотое детство.
Таким образом, права была Анна Леопольдовна, когда еще молоденькой девушкой говорила Волынскому о своем нежелании выходить замуж.
– Вы, министры проклятые, на это привели… А все вы это для своих интересов привели…
Конец второго тома.
Том третий
Предисловие
Историческая русская женщина второй половины XVIII века едва ли не более чем какая-либо другая отражает в себе наиболее существенные стороны всей нашей исторической – государственной и общественной – жизни: выступавшие на историческую и общественную арену, в это именно полустолетие, женщины, их нравственная физиономия, их деятельность, их стремления и задушевные симпатии, их, наконец, личные добродетели и пороки ярко и отчетливо, как гулкое эхо, выражают все то, чем жила, крепла, прославлялась, скорбела и болела русская земля за это же полустолетие.
Действительно, почти каждая женщина, так или иначе выдвигавшаяся из ряда личностей, не замечаемых и не сохраняемых историею, является таким, хорошо отполированным, историческим рефрактором, в котором можно видеть, если не всю современную ей эпоху, то, по малой мере, самые характеристические ее стороны, потребности, стремления.
В императрице Елизавете Петровне, стоящей на рубеже двух половин восемнадцатого столетия, мы видим как бы отражение и ее великого родителя, показывающего русской земле на запад и на добрые плоды его цивилизации, и тех осторожных русских людей, которые казались смешными, защищая свои бороды и свои боярские охабни, но которые, когда увлечете западом несколько поулеглось, показали, что, не отвергая пользы и необходимости западной цивилизации, нельзя в то же время не дорожить и русской бородой, как выражением отчасти русского национального облика, и русским зипуном, как историческим одеянием русского народа, и русской речью, и русской песней, как неотъемлемым историческим достоянием того же народа.
К этому-то народу и обращено было отчасти лицо Елизаветы Петровны, как обратилось тогда к русскому народу лицо всей почти русской интеллигенции, начиная от Ломоносова и Сумарокова и кончая их ученицами и дочерьми.
В этих ученицах и дочерях Ломоносова и Сумарокова, в Княжниной и Ржевской, мы видим уже разумную оценку русской речи и сознание права на литературное существование этой речи.
Едва ли не ученицей и последовательницей Елизаветы Петровны, равно как ученицей и последовательницей Ломоносова и Сумарокова, по отношению к удовлетворению требований русского национального чувства, является и массивная личность Екатерины II: она только гениально продолжает то, что начали раньше нее; при ней русская литературная речь приобретает вес и почет в обществе, как русское имя приобретает вес и почет в Европе в лице княгини Дашковой.
Рядом с Екатериной и идет эта именно Дашкова, русская женщина, с честью носившая мундир президента академии наук.
За ними следуют женщины-писательницы: это было требование века, требование двора, требование общества.
Несчастная «Салтычиха» выражает собой ту болезненную сторону русской жизни, которой излечение совершилось только в XIX столетие и в которой ни Салтычиха, ни подобная же ей г-жа фон-Эттингер так же не повинны, как не повинна княжна Тараканова в том, за что она должна была кончить жизнь в монастырском уединении.
Другая княжна Тараканова, самозванка – это отчасти отражение польской интриги, вызванной падением этой исторически не удавшейся державы.
В Глафире Ржевской и Екатерине Нелидовой, заканчивающих собой XVIII век, мы видим уже новое явление, переходящее и в XIX век, – это появление на Руси, в разных видах и с бесконечно разнообразной нравственной физиономией, исторического типа институтки, смолянки, монастырки, которые имеют свой, полную содержания, историю.
Насколько удалось нам в настоящих биографических очерках по возможности выяснить хотя часть того, что выразила собой русская женщина второй половины XVIII столетия, предоставляем судить любознательному и снисходительному читателю.
Часть первая
Женщины второй половины XVIII века
I. Императрица Елизавета Петровна
Мы уже познакомились с печальной судьбой старшей и любимейшей дочери Петра Великого, Анны Петровны, герцогини Голштинской.
Иная участь ожидала её младшую сестру, Цесаревну Елизавету Петровну.
Рожденная в год полтавской победы, в год первого и полного торжества России, оплатившей своим учателям-немцам за ту зависть и то недоброжелательство, с которыми они в течение нескольких столетий старались загородить от русского народа запад и его цивилизации, – эта дочь преобразователя России пережила всю первую половину прошлого столетия, видела и вторжение в русскую землю, вместе с новыми порядками, западных хищников, то в виде разных «иноземок» и «иноземцев», эксплуатировавших все, что подавалось их эксплуатации то в виде временщиков и временщиц, под пятой которых окончательно умерла старая русская земская дума, загнанная под эту пяту, перерядившим ее в немецкий кафтан и обрившим ее, Петром, который не заметил, что с отрезанием бороды у русской земской думы, как у обстриженного библейского Самсона, пропала вся богатырская сила, – видела и бироновщину, и лестоковщину, и остермановщину, и дожила, наконец, до той поры, когда, со второй половины прошлого века, ошеломленная новизной, Русь несколько одумалась, несколько отрастила свою бороду и снова как бы начала учиться и говорить, и действовать по-русски, но только несколько иначе, по-новому.