Держа их обоих на руках, он двинулся было к крыльцу, но боль пронизала ногу.
– Возьми-ка их, Наташа… – Григорий виновато, в одну сторону рта, усмехнулся. – А то я на порожки не влезу…
Посреди кухни, поправляя волосы, стояла Дарья. Улыбаясь, она развязно подошла к Григорию, закрыла смеющиеся глаза, прижимаясь влажными теплыми губами к его губам.
– Табаком-то прет! – И смешливо поиграла полукружьями подведенных, как нарисованных тушью, бровей.
– Ну, дай ишо разок погляжу на тебя! Ах ты, мой чадунюшка, сыночек!
Григорий улыбался, щекочущее волнение хватало его за сердце, когда он прижимался к материнскому плечу.
Во дворе Пантелей Прокофьевич распрягал лошадей, хромал вокруг саней, алея красным кушаком и верхом треуха. Петро уже отвел в конюшню Григорьева коня, нес в сенцы седло и что-то говорил, поворачиваясь на ходу к Дуняшке, снимавшей с саней бочонок с керосином.
Григорий разделся, повесил на спинку кровати тулуп и шинель, причесал волосы. Присев на лавку, он позвал сынишку:
– Поди-ка ко мне, Мишатка. Ну чего ж ты – не угадаешь меня?
Не вынимая изо рта кулака, тот подошел бочком, несмело остановился возле стола. На него любовно и гордо глядела от печки мать. Она что-то шепнула на ухо девочке, спустила ее с рук, тихонько толкнула:
– Иди же!
Григорий сгреб их обоих; рассадив на коленях, спросил:
– Не угадаете меня, орехи лесные? И ты, Полюшка, не угадаешь папаньку?
– Ты не папанька, – прошептал мальчуган (в обществе сестры он чувствовал себя смелее).
– А кто же я?
– Ты – чужой казак.
– Вот так голос!.. [53] – Григорий захохотал. – А папанька где ж у тебя?
– Он у нас на службе, – убеждающе, склоняя голову, сказала девочка (она была побойчей).
– Так его, чадунюшки! Пущай свой баз знает. А то он идей-то лытает по целому году, а его узнавай! – с поддельной суровостью вставила Ильинична и улыбнулась на улыбку Григория. – От тебя и баба твоя скоро откажется. Мы уж за нее хотели зятя примать.
– Ты что же это, Наталья? А? – шутливо обратился Григорий к жене.
Она зарделась, преодолевая смущение перед своими, подошла к Григорию, села около, бескрайне счастливыми глазами долго обводила всего его, гладила горячей черствой рукой его сухую коричневую руку.
– Дарья, на стол собирай!
– У него своя жена есть, – засмеялась та и все той же вьющейся, легкой походкой направилась к печке.
По-прежнему была она тонка, нарядна. Сухую, красивую ногу ее туго охватывал фиолетовый шерстяной чулок, аккуратный чирик сидел на ноге, как вточенный; малиновая сборчатая юбка была туго затянута, безукоризненной белизной блистала расшитая завеска. Григорий перевел взгляд на жену – и в ее внешности заметил некоторую перемену. Она приоделась к его приезду; сатиновая голубая кофточка, с узким кружевным в кисти рукавом, облегала ее ладный стан, бугрилась на мягкой большой груди; синяя юбка, с расшитым морщиненным подолом, внизу была широка, вверху – в обхват. Григорий сбоку оглядел ее полные, как выточенные, ноги, волнующе-тугой обтянутый живот и широкий, как у кормленой кобылицы зад, – подумал: «Казачку из всех баб угадаешь. В одеже – привычка, чтоб все на виду было; хочешь – гляди, а хочешь – нет. А у мужичек зад с передом не разберешь, – как в мешке ходит…»
Ильинична перехватила его взгляд, сказала с нарочитой хвастливостью:
– Вот у нас как офицерские жены ходют! Ишо и городским нос утрут!
– Чего вы там, маманя, гутарите! – перебила ее Дарья. – Куда уж нам до городских! Сережка вон сломалась, да и той грош цена! – докончила она с горестью.
Григорий положил руку на широкую, рабочую спину жены, в первый раз подумал: «Красивая баба, в глаза шибается… Как же она жила без меня?
Небось, завидовали на нее казаки, да и она, может, на кого-нибудь позавидовала. А что, ежли жалмеркой принимала?» От этой неожиданной мысли у него екнуло сердце, стало пакостно на душе. Он испытующе поглядел в ее розовое, лоснившееся и благоухавшее огуречной помадой лицо. Наталья вспыхнула под его внимательным взглядом, – осилив смущение, шепнула:
– Ты чего так глядишь? Скучился, что ли?
– Ну, а как же!
Григорий отогнал негожие мысли, но что-то враждебное, неосознанное шевельнулось в эту минуту к жене.
Кряхтя, влез в дверь Пантелей Прокофьевич. Он помолился на образа, крякнул:
– Ну, ишо раз здорово живете!
– Слава богу, старик… Замерз? А мы ждали: щи горячие, прямо с пылу, – суетилась Ильинична, гремя ложками.
Развязывая на шее красный платок, Пантелей Прокофьевич постукивал обмерзшими подшитыми валенками. Стянул тулуп, содрал намерзшие на усах и бороде сосульки и, подсаживаясь к Григорию, сказал:
– Замерз, а в хуторе обогрелся… Переехали поросенка у Анютки…
– У какой? – оживленно спросила Дарья и перестала кромсать высокий белый хлеб.
– У Озеровой. Как она выскочит, подлюка, как понесет! И такой, и сякой, и жулик, и борону у кого-то украл. Какую борону? Черти ее знают!
Пантелей Прокофьевич подробно перечислил все прозвища, которыми наделяла его Анютка, – не сказал лишь о том, что упрекнула его в молодом грехе, по части жалмерок. Григорий усмехнулся, садясь за стол. И Пантелей Прокофьевич, желая оправдаться в его глазах, горячо докончил:
– Такую ересь перла, что и в рот взять нечего! Хотел уже вернуться, кнутом ее перепоясать, да Григорий был, а с ним все как-то вроде неспособно.
Петро отворил дверь, и Дуняшка на кушаке ввела красного, с лысиной, телка.
– К масленой блины с каймаком будем исть! – весело крикнул Петро, пихая телка ногой.
После обеда Григорий развязал мешок, стал оделять семью гостинцами.
– Это тебе, маманя… – Он протянул теплый шалевый платок.
Ильинична приняла подарок, хмурясь и розовея по-молодому.
Накинула его на плечи, да так повернулась перед зеркалом и повела плечами, что даже Пантелей Прокофьевич вознегодовал:
– Карга старая, а туда же – перед зеркалой! Тьфу!..
– Это тебе, папаша… – скороговоркой буркнул Григорий, на глазах у всех разворачивая новую казачью фуражку, с высоко вздернутым верхом и пламенно-красным околышем.
– Ну, спаси Христос! А я фуражкой бедствовал. В лавках нонешний год их не было… Абы в чем лето проходил… В церкву ажник страмно идтить в старой. Ее, эту старую, уж на чучелу впору надевать, а я носил… – говорил он сердитым голосом, озираясь, словно боясь, что кто-нибудь подойдет и отнимет сыновний подарок.
Сунулся примерить было к зеркалу, но взглядом стерегла его Ильинична.
Старик перенял ее взгляд, круто вильнул, захромал к самовару. Перед ним и примерял, надевая фуражку набекрень.
– Ты чего ж это, дрючок старый? – напустилась Ильинична.
Но Пантелей Прокофьевич отбрехался:
– Господи! Ну и глупая ты! Ить самовар, а не зеркала? То-то и оно.
Жену наделил Григорий шерстяным отрезом на юбку; детям роздал фунт медовых пряников; Дарье – серебряные с камешками серьги; Дуняшке – на кофточку; Петру – папирос и фунт табаку.
Пока бабы тараторили, рассматривая подарки, Пантелей Прокофьевич пиковым королем прошелся по кухне и даже грудь выгнул:
– Вот он, казачок лейб-гвардии Казачьего полка! Призы сымал! На инператорском смотру первый захватил! Седло и всю амуницию! Ух ты!..
Петро, покусывая пшеничный ус, любовался отцом, Григорий посмеивался.
Закурили, и Пантелей Прокофьевич, опасливо поглядев на окна, сказал:
– Покеда не подошли разная родня и соседи… расскажи вот Петру, что там делается.
Григорий махнул рукой:
– Дерутся.
– Большевики где зараз? – спросил Петро, усаживаясь поудобней.
– С трех сторон: с Тихорецкой, с Таганрога, с Воронежа.
– Ну, а ревком ваш что думает? Зачем их допущает на наши земли?
Христоня с Иваном Алексеевичем приехали, брехали разное, но я им не верю.
Не так что-то там…
– Ревком – он бессильный. Бегут казаки по домам.
– Через это, значит, и прислоняется он к Советам?
– Конешно, через это.
Петро помолчал; вновь закуривая, открыто глянул на брата:
– Ты какой же стороны держишься?
– Я за Советскую власть.
– Дурак! – порохом пыхнул Пантелей Прокофьевич. – Петро, хучь ты втолкуй ему!
Петро улыбнулся, похлопал Григория по плечу:
– Горячий он у нас – как необъезженный конь. Рази ж ему втолкуешь, батя?
– Мне нечего втолковывать! – загорячился Григорий. – Я сам не слепой…
Фронтовики что у вас гутарют?
– Да что нам эти фронтовики! Аль ты этого дуролома Христана не знаешь!
Чего он может понимать? Народ заблудился весь, не знает, куда ему податься… Горе одно! – Петро закусил ус. – Гляди вот, что к весне будет – не соберешь… Поиграли и мы в большевиков на фронте, а теперь пора за ум браться. «Мы ничего чужого не хотим и наше не берите» – вот как должны сказать казаки всем, кто нахрапом лезет к нам. А в Каменской у вас грязно дело. Покумились с большевиками – они и уставляют свои порядки.