Пошли только на парусе. Один рыбак остался под надзором Бориса, другого Петр посадил рядом с собой для советов. Теперь можно и сказать, куда они едут. Рыбак уже примирился с «захватом», и собственные интересы побуждали его теперь говорить правду и выбрать самый удобный путь. Озлобление с обеих сторон угасло. Понятно: никому неохота умирать, а теперь связаны. Попадешься красным, всем будет одна участь. Когда Борис намекнул Петру, что не мешало бы все-таки обыскать этих «товарищей», они это сразу поняли и даже обиделись. Выворотили свои карманы, побожились и оба сказали, что они никогда «красными» и не были и что им все одно.
— Мы вам хорошо заплатим и отпустим.
— Благодарим!.. Все понимаем… Надо, Ваше благородие, сперва вдоль берега, а как коса покажется, переваливать.
— А с берега-то картечью?
— Далеко поедем. Не возьмет. А у них сейчас и догнать не на чем.
Так они сделались друзьями. Друзьями поневоле. И все-таки беглецы никогда не бросали охраны: если один спал, другой бодрствовал. Погода и ветер благоприятствовали. Небеса были чисты, и белые облачка-барашки предвещали благополучие.
К вечеру исчезла синяя полоса покинутого берега, и лодка очутилась в безбрежности. Солнце упадало в море, и бездны засверкали страшными огнями. Точно все море загорелось, а далекие волны стали походить на пламенные языки. Потом все сразу потухло, и море сделалось черно-синим, бархатным, с серебристыми узорами покровом, на котором перебегали блуждающими синими огоньками звездные отражения. Было страшно и невыразимо красиво. Лада проснулась и с изумлением осмотрелась… Точно и вверху и внизу небеса. Замирает душа от страха и красоты. Лодка возносится и падает, и кажется, что они летят на огромной сказочной птице… Летят в неведомое царство-государство, где живут только добрые и счастливые люди, где можно отдохнуть. Наконец можно отдохнуть! И все это, как сон… Все как сон!
XVIII
Это было так удивительно. Точно из ада перелетели в рай. Все осталось позади. Казалось, что удалось-таки убежать от «Зверя из бездны». Здесь, в глухом уголке Крыма, где по скалистым, поросшим природным лесом из столетних можжевельников, дубов и терпентиновых деревьев[399], прилепились несколько домиков, словно случайно упавших из плывшего на облаках города, было так удивительно спокойно, что все лично пережитое и все, что творилось во всей стране, представлялось теперь страшным сном. Казалось, что, как и в далекие старые годы, здесь все еще течет мирное, беспечно ленивое время, что не было никакой всемирной войны, не было страшной гражданской бойни с ее ужасами и кошмарами. Не стреляли, не кричали, не плакали, не расстреливали. Совсем не было видно людей. А Лада стала бояться больше всего людей, и от людей она устала. Боже, как она устала от людей, от их злобы, глупости, ненависти, жестокости и несправедливости! Какое это счастье жить в уединенном белом домике с колоннами и видеть, слышать и говорить только с близкими людьми!.. И никого не бояться! Да, здесь можно еще было не бояться. «Бати-Лиман» — так называлось это дикое местечко — точно спрятался от революции. В Крыму уже были однажды «красные» и в течение трех месяцев пировали свою победу[400] кровавыми тризнами в Ялте и Севастополе.
«Красный синодик» Крыма[401] за эти три месяца, несомненно, войдет в историю революции одной из страшных страниц по жестокости и тупой мстительности людей, очутившихся во власти «Зверя из бездны».
Он успел пройти окровавленными следами по всем центрам крымской культуры, по всем главным путям и дорогам, ведущим к дворцам и гнездам так называемого «старого мира», но сюда не заглянул. Может быть, не знал, что в этом уголке спасается «секта интеллигентных бегунов»[402], а, может быть, просто потому, что здесь не было никаких «дворцов» и «жемчужин» и не стоило «грабить награбленное»[403]: времени было немного, и нельзя было тратить его по пустякам. Так или иначе, но за время первого трехмесячного владычества большевиков в Крыму, в Бати-Лимане их не видели. И ни одной капли крови не пролилось еще в этом позабытом временем уголке.
«Зверь» свершил вое кровавое дело и уполз на север, оставив живым ужас, проклятие, слезы, бескрестные могилы и воспоминания. Но нет радости на свете вечной и нет печали бесконечной. А здесь слишком яркое солнце, так лазоревы небеса и море, так много радости и красоты в природе. Затихла боль душевных ран, и снова вздохнули люди и стали улыбаться радостям бытия. Где-то там, очень далеко, люди продолжали убивать и мучить друг друга, но в Крыму было счастливое междуцарствие и не было ни красных, ни белых мстителей. Жители отдыхали от междоусобной брани…
В этот момент отдыха и попали Борис с Ладой в глухой счастливый уголок южного берега, напоминавший теперь рай до грехопадения… Вернулись в «потерянный рай»[404].
Не так давно сюда и попасть было трудно: сплошной лес, густо поросший по горным, спускающимся к морю террасам и оврагам. Только пастухи да жители ближних татарских деревушек умели пробираться к берегу узкими едва намеченными тропинками, с трудно преодолимыми препятствиями из каменных скал и крутых откосов с цепкими и колючими растениями. Теперь была просека и вчерне сделанная дорога, завалившаяся, непроезжая, загроможденная свалившимися во время весенних ливней камнями, иногда величиной в целый татарский домик.
Когда-то кружок писателей, художников, артистов и людей свободных профессий купил этот дикий уголок, чтобы устроить здесь «Скит творчества». Но война помешала. Успели построить лишь несколько домиков, развести несколько садиков и виноградников и забросили. Война оборвала всякое строительство. По красоте своей это местечко единственное на всем южном берегу. Красота дикой первобытности. На верхних террасах многовековой можжевеловый лес. Там, под стенами отвесных, высоко к небесам взметнувшихся скал, над вершинами которых всегда плавали орлы, в этих можжевельных рощах, — такая тишина, словно все околдовано и заснуло сказочным сном.
Не слыхать даже морского шума. Точно в огромной монастырской роще. Мерещится черная фигура монаха, отрешение от всякой мирской суеты и абсолютный покой души. Моментами даже делается страшно: точно все люди на свете умерли, и остался только ты один. К мысу Айа, упавшему в море неприступными, похожими на стены сказочного замка великана, скалами, эти монастырские рощи переходят в хаос обвалившихся сверху скал и камней. Начинаясь наверху узкой грядой, этот хаос, по мере приближения к морю, расползается вширь и образует огромный непроходимый парк из могучих сосен. Когда смотришь снизу, то чудится, будто некогда стоявший на вершинах город великанов сполз и посыпался к морю: камни, как дома, поверженные при падении в самых разнообразных положениях. И весь этот поверженный и разрушенный град великанов зарос вековыми соснами, как крылья распростершими над вечным покоем свои темно-зеленые лапы.
Позади и с боков — гордо вздымающиеся вершины гор, а впереди — безбрежная лазурь и синь сливающегося с небесами моря. Безбрежность и широта моря, вечное его движение, эта великая и необъятная красота и вечность уносят душу человеческую из всех тревог мирской суеты[405]. И все пережитое, и все, что осталось позади, все теперь казалось «суетой сует»[406], и злая кровавая борьба, которая шла и продолжается где-то, начинает казаться перед лицом чистой правдивой природы растревоженным муравейником, когда крошечные, похожие на черные точки живые существа, не понимая причины несчастия, мечутся в безумии, ужасе, злобе и начинают кусать друг друга и всякую случайно подвернувшуюся щепочку. Брось им в этот момент ни в чем неповинную бабочку или лягушку, и, уверовав, что именно они виновники несчастия с муравейником, толпа муравьев моментально облепит жертву и замучает до смерти. «Я такая бабочка, только я успела улететь!» — думала Лада.
И в самом деле, в своей тонкой греческой рубашке белоснежного цвета, широкой, треплющейся и сверкавшей в зелени, Лада была похожа на бабочку. Первая встреча с отцом, матерью и ребенком, захватившая ее душу целиком, прошла в трепете и в слезах: в слезах от радости и от печали. Ведь Володечка пропал, его загрызли муравьи! Но что же делать? Осталась девочка, похожая на рафаэлевского херувима[407], и всю любовь к Володечке она отдает ей. Смешная и трогательная девочка: дедушка и бабушка постоянно ей говорили про папу и маму, она так ждала их, все смотрела с балкона на море и, когда появлялась лодка с парусом или пароход, кричала:
— Он-папа! Он-мама!
И показывала пальчиком.
И теперь, когда они приехали, девочка стала называть Бориса — папой.
Все равно, пусть зовет его папой. Пусть эта чистая, невинная душа лучше не будет пока знать, что нет у нее больше папы, которого убили люди, как собаку. Зачем ей это знать? Борис не без удовольствия принимал это фальшивое звание. Он был нежен с ребенком. Может быть, святая душа, которую он любил теперь носить на руках и целовать в розовые щечки и синие глазки, была для него, обагренного человеческой кровью и потонувшего в зверствах, тем Богом, который все простит и все очистит через любовь и привязанность? Дедушка с бабушкой потихоньку поплакивали, глядя на Бориса с ребенком: вспоминали Володю и трогались нежностью Бориса к ребенку погибшего брата. Да, пусть Борис заменит ребенку отца! И все начали называть Бориса папой. Трогало стариков и отношение Бориса к несчастной Ладе. Борис так ножен и так внимателен к ней. Редко теперь встретишь такую сентиментальность. «Тайна» раскрылась не сразу. Кругом был такой простор для сокрытия. Уходили гулять, поднимались в тихие трущобы «монастырских рощ», и разве только птицы да насекомые могли бы, если умели, рассказать людям эту тайну. Как первые люди в раю, с той разницей, что и после грехопадения они остались в раю.