ПРАВДА ИСТОРИЧЕСКАЯ И ПРАВДА ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Два альбома с пожелтевшими газетными вырезками семьдесят лет хранились в отделе специального хранения Российской Государственной библиотеки, бывшей Ленинской. На них пометы и небольшая правка автора — Михаила Андреевича Осоргина. В 1934–1935 гг. в парижской газете «Последние новости» почти каждую неделю появлялись его рассказы. Осоргин собирал их в альбомы, мечтал опубликовать книгу старинных рассказов на родине.
Он просил о помощи Горького: «Неужели, неужели я ничего не могу издать в СССР? В течение двух лет напечатал здесь 104 (один в неделю) рассказа по историческим материалам (архивным). Все до одного могут быть напечатаны в СССР <…>. Десятка два Вы бы одобрили. <…> Вы поймете, Ал<ексей> Макс<имович>, что писателю не из самых худших (или это — самомнение?), имеющему сорокалетний стаж, невыносимо обидно совсем не быть читаемым на его родине. Или Вы находите меня враждебным СССР писателем? И совершенно ненужным? Я этого не думаю. И к шестидесяти годам жизни я подхожу с ощущением жестокой и напрасной обиды»[271].
С просьбой о содействии Осоргин обращался и к своему старому московскому другу А. С. Буткевичу: «Сим облекаю тебя правом печатать все, что захочешь из моих вещей. Я постараюсь прислать что-нибудь небольшое подходящее, вернее всего из исторических набросков, несколько стилизованных под эпоху. По ряду причин мне очень хочется что-ниб<удь> напечатать в Москве, хоть пустяк. Очень подходящи были бы именно исторические рассказы, которых у меня набралось на две книги, а здесь печатать не буду»[272].
Но все хлопоты друзей оказались напрасными, а публиковаться под псевдонимом Осоргин решительно отказался: «Под псевдонимом я не хочу печататься. А вообще говоря — к черту! Я дома не существую, очевидно, я иностранный писатель. Пусть так и будет. Теряю от этого только я, а не русская литература, которой желаю процветания»[273].
«Утекло с той поры не только много воды, но немало и крови», и только теперь книга старинных рассказов М. А. Осоргина дошла до российского читателя, для которого она писалась более пятидесяти лет тому назад.
* * *
Эмигрантом Осоргин себя не считал, жил мечтой о возвращении в Россию. По выражению Ф. Степуна, ему была чужда «эмигрантщина»[274], когда чувство личной обиды искажает перспективу, порождает ненависть.
В житейском плане жизнь была трудной. Работал во многих газетах и журналах, печатался в разных странах, в одних только парижских «Последних ведомостях» им было опубликовано более тысячи рассказов, статей, фельетонов. «Я сейчас пишу все, кроме того, что хотелось бы, — писал он Горькому, — сижу над кучами мелких газетных заметок, которые не хочется даже и подписывать. Право писать день „для души“ приходится покупать месяцем работы „для дела“. Впрочем — так было всегда и новости в этом нет»[275].
Хоть он и называл журналистику своим проклятием, но работы не боялся и нес свой крест с достоинством, в отличие от многих русских эмигрантов рассчитывая только на собственные силы, а не на субсидии богатых жертвователей.
27 июня 1935 г. Осоргин рассказывал А. С. Буткевичу о своих делах: «Помимо большого романа („для души“ и для книги) пишу еженедельно рассказ — уже для заработка, и это шестьдесят пять недель подряд! Печатая их в двух-трех изданиях одновременно — зарабатываю минимум для весьма скудного существования. Рассказы исключительно исторические — всю зиму провожу в библиотеках. Часть, вероятно, издам книгой — ради перевода на другие языки. А собственно по-русски писать не для кого! Для кучки забитых жизнью и судьбой людей, с которыми у меня духовно нет ничего общего! Это очень тяжко…»[276]
Кроме «Последних новостей» Осоргин публиковал свои исторические рассказы еще в газетах «Сегодня» (Рига), «Новая заря» (Сан-Франциско), «Русский вестник» (Нью-Йорк) и других. В 1938 г. в Таллине вышла книга Осоргина «Повесть о некоей девице», включившая в себя ряд исторических рассказов, но большая их часть осталась в газетах, заставляя читателей, по выражению одного из рецензентов, сожалеть о недолговечности газетного листа[277].
Рассказывая Горькому о своих «вечных» книгах, среди которых были Библия, Свифт, «Дон Кихот», «Илиада», Данте, Марк Аврелий, «Декамерон», Осоргин писал как о любимом чтении о книгах по библиографии и фольклору. Не менее важным было для него постоянное обращение к словарям, которые он называл «орудиями писательского производства», и языковедческой литературе: «Без нее, прожив за границей 17 лет, я бы, вероятно, потерял русский язык»[278].
Осоргин понимал, что в зарубежье русская речь звучит плохо, обедняется, искажается, но он не раз повторял, что это «лишний повод не для отчаяния, а для сверхобычных усилий и сверхурочной работы»[279], для «удвоенной энергии и удесятеренного внимания»[280]. Он считал необходимым для всякого, кто берет в руки перо, глубокое знание языка, его истоков, истории, чуткости к его изменениям: «Чувство, талант, наблюдательность — все это окажется напрасным, если словарь писателя скуден и дух слов и оборотов ему чужд. <…> Если для парижского обихода не важно, когда курица клохчет, а когда кудахтает, то для литературного языка каждая утрата синонима грозит гибелью»[281].
Осоргин считал неудачным «искусственное словотворчество», которым гордился Д’Аннунцио и которое оказывалось соблазнительным и для наших соотечественников, оказавшихся на чужбине: «Как бы оно ни было удачно, оно никогда не заменит настоящего знания языка, приобретенного изучением народного говора и старых памятников словесности»[282]. Близки ему были поиски «отличного знатока русского языка» А. М. Ремизова. Осоргин очень ценил его книгу «Россия в письменах», советовал продолжать эту работу, несмотря на «преступно малое» внимание к ней.
Языковые поиски Осоргина были толчком к созданию целого ряда рассказов. Справедливо писал критик о причине удач Осоргина: «Совершенно недостаточно щегольнуть набором старинных слов, чтобы читатель почувствовал старину или старый язык. Необходимо ощущение этих слов как живых и то проникновение в их глубину, какое дается при большой любви и восприятии языка в его живой непрерывности»[283]. Богатство языка соединялось у Осоргина с точностью и простотой, которые он считал ценнейшими качествами писателя.
«Осоргин своей простоте учился у Тургенева и Аксакова, — писал литературный критик К. М. Мочульский, — он связан с ними не только литературно, но и кровно, от них у него — пристальность взгляда, чувство родной природы, любовь к земле, верность прошлому, светлая память подавно ушедшему. Его язык — выразительный и точный — близок к народному складу. В нем есть вещественность и прямота, убеждающие нас сразу. Автор не боится показаться несовременным, напротив, он настаивает на своей старомодности…»[284] Из россыпи забытых слов Осоргин умел создать узор, поражающий своей органичностью. Как археолог, он поднимал языковой пласт, исследовал его, вдыхал в него новую жизнь. Как никто, он умел раскрыть перед читателем обаяние, прелесть старых слов, которыми «чувства выражаются сильнее, чем если писать по-нынешнему»[285].
В одном рассказе Осоргин мог соединить, переплести совершенно разные стили речи: народный говор и книжную замысловатость переписки Никона и Филарета («Соловей») или грубую простоту объявления о поисках палача в Ярославле с кокетливой претенциозностью писем Екатерины и Вольтера («Заплечный мастер»). И за столкновением разных пластов речи оказывались высвеченными трагические противоречия эпохи. А порой, одурманив читателя колдовской прелестью «старых речей», автор неожиданно врывался в современность. Рассказывая о тюремных мытарствах мужика, обвиненного в чародействе, Осоргин мог забыть о свойственной ему сдержанности и заговорить о трагедии своего времени — «столь же необъяснимых покаяниях современных вредителей» («Чародей»).
Осоргин много думал о природе стилизации, осмысливал опыт своих предшественников и современников. Он писал, например, о книге А. П. Чапыгина «Гулящие люди»: «Опыт воссоздания языка эпохи целиком, во всей грамматике и всем синтаксисе, вообще нельзя считать правильным художественным приемом, осторожная стилизация дает гораздо больше (это хорошо понимает Алексей Толстой). В сущности, Чапыгин переводит речь современную на старинный язык, очень ловко переводит, но вряд ли диалоги людей прошлого строились по нынешним схемам, да и мысль развивалась в головах иначе. Постоянное „зрю“ вместо „вижу“ эпохи не дает»[286].