– Дарьюшка!.. – проговорил он с придыхом и горячо, с силою прижал ее хрупкое тело к своей груди. Она успела наклонить голову, ткнувшись носом в холодный золотой крест.
– Не надо! Ради бога! – взмолилась она, упираясь руками в его плечи. – Ради бога! – И вдруг послышалось, что в груди трещат кузнечики: тики-тики, тики-тики.
– Моя ты белая птица!
– Не птица, не птица! Нет, нет! Я должна сказать… не сейчас. Потом, потом. Так сразу. Ради бога! Если бы я знала!… И та похоронная, и все, все против нас, боже!.. Весь белый свет против нас, боже!.. Не надо. Не надо.
– Я не могу без тебя, Дарьюшка. Одна-единственная моя радость.
– Нет, нет. Я должна… – Она так и не собралась с духом сказать нечто тайное, сокровенное, чтобы он понял, как далеко они теперь друг от друга, и что минувшие годы пролегли между ними глубокой трещиной, и кто знает, есть ли сила на свете, чтобы сдвинуть горы в кучу, если даже очень молишься богу!
– Ты, помнишь, сказала, что вечно будешь ждать меня? И что ты моя жена?
– Боже, помоги мне!.. Я столько пережила, и такие люди!.. Дай мне подумать. Я сегодня из больницы. Из «психички». Ты же знаешь?
– Ты же выздоровела, Дарьюшка? Крест до больна надавил нос.
– Скажи, пожалуйста, ты веришь, что люди живут в одной мере жизни? И у человека одна мера?
– В одной мере? Как это понять?
– Один старик сказал… отец твой, Прокопий Веденеевич, что у каждого человека пять мер жизни.
– Есть кого слушать. Он зачитался Библией и совесть окончательно потерял. Такое натворил, что уши вянут.
– А если… если я верю? – И замерла в ожидании ответа.
– Пройдет, Дарьюшка, – успокоил Тимофей. – Если стариков слушать, дня не проживешь от скуки. И мой папаша не из пророков. Уткнулся в Библию, и жизнь прошла мимо. Не в Библию надо верить, не апостолам, а собственному разуму и собственной силе. Надо жизнь перестроить. Вот в чем штука. Революция нам поможет.
«Он меня совсем не понимает и никогда не поймет, – обожгло Дарьюшку, и она вспомнила презренного прапорщика, когда тот мучил ее в караульном помещении возле тюрьмы. – Подлец, подлец!»
– Я верю, верю! И вечно буду верить! – запальчиво проговорила Дарьюшка, с силой отстранившись от Тимофея. – Был такой офицер, который… Он надсмеялся, подлец!..
– Есаул Потылицын?
– Нет, нет. Там, в Минусинске, в тюрьме.
– И что он, тот офицер?
– Не надо. Ради бога! – Дарьюшка закрыла лицо ладонями и отвернулась.
Тимофей не сошел с места, когда раздался стук в дверь и неугомонная Аинна притащила за собою прапорщика Окулова.
– Мы вам не помешали, надеюсь? Что ты, Дарьюшка? Опять тебе плохо?
– Нет, нет. Ничего.
– Ну да встряхнись ты! Что вы ей не поможете? – уперлась Аинна в Тимофея. – Ночь такая чудесная!.. Индюки расползлись, и мы гулять будем, танцевать будем.
Дарьюшка отказалась от веселья – нездоровится.
– Вызвать доктора?
– Не надо. Не надо. Мне просто надо лежать. И все пройдет. Сегодня из больницы, и такая ночь… без ночи, – жалостливо улыбнулась прапорщикам.
Аинна ушла с Окуловым. Тимофей задержался. Он хотел побыть с Дарьюшкой.
– Оставьте меня, Тимофей Прокопьевич. Сейчас я ничего не скажу. Так все сразу!.. Буду лежать и думать, думать. Так мне будет легче.
Тимофей потихоньку вышел из комнаты и, не задерживаясь в доме Юсковых, уехал в гарнизон.
Вот как он встретился с Дарьюшкой! Она – и не она! Где же та Дарьюшка? Может, он ее найдет еще?
IX
Легко и красиво танцевала Аинна с Арзуром Палло, неотрывно глядя ему в лицо, исполосованное шрамами. И на шее у него шрам, уходящий под воротничок, – только сейчас заметила. Для Аинны Арзур Палло был самым интересным и представительным мужчиною, и она не взглянула бы теперь ни на одно лицо без шрамов. И на правой руке у него шрам и вместо мизинца – коротенький обрубок. Да, русский мексиканец побывал в переделках!..
– Я буду молиться на твои шрамы, – промолвила Аинна, и Арзур Палло чуть усмехнулся, но не иронически, как всегда, а доверительно, понимающе. – Я хочу знать все, все про революцию в Мексике. Обещай, что ничего не скроешь!
– Обещаю. Что было в Мексике – не военная тайна.
– И военные тайны хочу знать!
– У меня их пока нет.
– Но будут!
– Кто знает!..
– Все равно я должна все, все знать…
– Все знать невозможно.
– Возможно. И я обязательно буду знать все, что касается твоей и моей жизни.
А он, Арзур Палло, все еще не доверял дочери Юскова. Чересчур откровенна, порывиста. Не кинется ли она в сторону с той же стремительностью, с какой ищет близости с ним сейчас? Но он истосковался по русской женщине. Там, в Мексике, он всегда думал о русской женщине. До 905-го не успел жениться, но он любил тогда девушку, курсистку Московского университета. И сам блестяще закончил в том же университете физико-математический факультет, был одним из сочувствующих революционному движению в России, хотя не состоял ни в одной партии. Нет, он ни разу не был арестован. Товарищи берегли талантливого математика. Но когда вспыхнуло восстание, он сам явился на Красную Пресню, на баррикады. От сабельного казачьего удара остался глубокий шрам на лбу через левую бровь, и мизинец оторвало срикошетившей пулей. И опять выручили товарищи. Спрятали, сберегли и достали паспорт для поездки в Мексику на имя болгарина Арзура Палло. Он никак не мог понять, почему именно в Мексику? Не во Францию, Швейцарию, а именно в Мексику? Товарищи говорили: такой подвернулся. Паспорт во Францию и особенно в Швейцарию стоил значительно дороже. И он потерял ту девушку, курсистку. Что стало с ней за двенадцать минувших лет, кто знает! Но он ее помнил, дочь акцизного чиновника. Какая она была? Смуглая, высокая и постоянно сосредоточенная. Вот и все, что уцелело в памяти. Аинна совсем другая. Бурная и нетерпеливая: «Отдай все сразу». Ей двадцать три, а ему тридцать семь! Четырнадцать лет – большой прыжок. Со вчерашнего вечера они на «ты».
«Если она всегда будет такая, жизнь промчится птицей и страшно будет умереть, – думал Арзур. – Она вся из темперамента и песни. И эти ее каштановые волосы, и зовущие глаза – все, все русское».
Он чувствует под своими ладонями ее упругое тело, ощущает ее ровное дыхание, видит ее синие-синие глаза, черные ресницы и брови, мочки ушей с сережками, и ему кажется, что он ее знал давно…
«Я люблю, люблю его, – пело в душе Аинны. – Арзур, Арзур! Я буду звать его Арзуром, а не Арсентием. Я буду благодарна ему, что он разбудил меня, и жизнь открылась, которой я не знала. Смешно, ей-богу, что я хотела остаться старой девой, как Терские. Нет, нет! Противно быть старой девой, противоестественно. Что-то поет, поет во мне. Какая-то музыка. Хочется сказать ему что-то серьезное, но я не могу сосредоточиться».
Они молчали, но он понимал ее без слов. Говорили ее сияющие глаза, полураскрытый рот с усмешкой, и вся она в его сильных руках, осязаемая, понятная, стала как бы составной частью его жизни. И вот он кружится, кружится с нею в танце, все более и более поддаваясь опьяняющему чувству близости и единения. Ему теперь нравится ее непосредственность и внезапность, откровенность без гримас и ужимок, ее беспредельная доверчивость и особенно то, что она вчера просто сообщила ему, что она – чужая в доме Юскова и что старик собственноручно записал это на гербовой бумаге «в здравом уме и твердой памяти». И тогда Арзур назвал ее на «ты»…
В пятом часу утра, когда в гостиной остались Евгения Сергеевна с Аинной и Арзур Палло, возле дома хлопнули два выстрела…
– Боже! – отозвалась на звон стекол Евгения Сергеевна.
– Из винтовок, – определил Арзур и, не раздумывая, кинулся из дома. За ним – Аинна.
Мартовский приморозок льдом подернул лужицы возле открытых ворот. И тут, в пяти шагах от ворот, три солдата, склонившись, кого-то разглядывали у своих ног.
– Живой будто? – проговорил один из солдат.
– Готов, – ответил другой.
– Тащить придется. Вот сволочь, как стриганул в буржуйский дом!
Солдат увидел человека во френче.
– Стой!
– Что тут случилось? – остановился Арзур Палло.
– Разговаривай! Видно, ждали гостя? И ворота специально открыли.
Двое других солдат тоже подняли винтовки, щелкнув затворами.
Третий митинговал:
– Гляди, товарищи, этот вот гад во френче без погонов определенно из жандармов. Определенно!
– Ошибаетесь.
– Руки вверх, говорю! И ты, голубка, пойдешь! Доставим вас в Совет, а там разузнаем, кого вы поджидали этой ночью. Верно говорю, товарищи?