Митя проговорил свой внезапный монолог, как бы совсем уже решившись впредь окончательно замолчать. Прокурор всё время следил за ним и, только что он замолчал, с самым холодным и с самым спокойным видом вдруг проговорил точно самую обыкновенную вещь:
— Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы сейчас упомянули, мы, и как раз кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одно чрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас, показание раненного вами старика Григория Васильева. Он ясно и настойчиво передал нам, очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время когда, выйдя на крыльцо и заслышав в саду некоторый шум, он решился войти в сад чрез калитку, стоявшую отпертою, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас в темноте убегающего, как вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, в котором видели вашего родителя, он, Григорий, бросив взгляд налево и заметив действительно это отворенное окошко, заметил в то же время, гораздо ближе к себе, и настежь отворенную дверь, про которую вы заявили, что она всё время, как вы были в саду, оставалась запертою. Не скрою от вас, что сам Васильев твердо заключает и свидетельствует, что вы должны были выбежать из двери, хотя, конечно, он своими глазами и не видал, как вы выбегали, заприметив вас в первый момент уже в некотором от себя отдалении, среди сада, убегающего к стороне забора…
Митя еще с половины речи вскочил со стула.
— Вздор! — завопил он вдруг в исступлении, — наглый обман! Он не мог видеть отворенную дверь, потому что она была тогда заперта… Он лжет!..
— Долгом считаю вам повторить, что показание его твердое. Он не колеблется. Он стоит на нем. Мы несколько раз его переспрашивали.
— Именно, я несколько раз переспрашивал! — с жаром подтвердил и Николай Парфенович.
— Неправда, неправда! Это или клевета на меня, или галлюцинация сумасшедшего, — продолжал кричать Митя, — просто-запросто в бреду, в крови, от раны, ему померещилось, когда очнулся… Вот он и бредит.
— Да-с, но ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся от раны, а еще прежде того, когда только он входил в сад из флигеля.
— Да неправда же, неправда, это не может быть! Это он со злобы на меня клевещет… Он не мог видеть… Я не выбегал из двери, — задыхался Митя.
Прокурор повернулся к Николаю Парфеновичу и внушительно проговорил ему:
— Предъявите.
— Знаком вам этот предмет? — выложил вдруг Николай Парфенович на стол большой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт, на котором виднелись еще три сохранившиеся печати. Самый же конверт был пуст и с одного бока разорван. Митя выпучил на него глаза.
— Это… это отцовский, стало быть, конверт, — пробормотал он, — тот самый, в котором лежали эти три тысячи… и, если надпись, позвольте: «цыпленочку»… вот: три тысячи, — вскричал он, — три тысячи, видите?
— Как же-с, видим, но мы денег уже в нем не нашли, он был пустой и валялся на полу, у кровати, за ширмами.
Несколько секунд Митя стоял как ошеломленный.
— Господа, это Смердяков! — закричал он вдруг изо всей силы, — это он убил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика конверт… Это он, теперь ясно!
— Но ведь и вы же знали про конверт и о том, что он лежит под подушкой.
— Никогда не знал: я и не видел никогда его вовсе, в первый раз теперь вижу, а прежде только от Смердякова слышал… Он один знал, где у старика спрятано, а я не знал… — совсем задыхался Митя.
— И однако ж, вы сами показали нам давеча, что конверт лежал у покойного родителя под подушкой. Вы именно сказали, что под подушкой, стало быть, знали же, где лежал.
— Мы так и записали! — подтвердил Николай Парфенович.
— Вздор, нелепость! Я совсем не знал, что под подушкой. Да, может быть, вовсе и не под подушкой… Я наобум сказал, что под подушкой… Что Смердяков говорит? Вы его спрашивали, где лежал? Что Смердяков говорит? Это главное… А я нарочно налгал на себя… Я вам соврал не думавши, что лежал под подушкой, а вы теперь… Ну знаете, сорвется с языка, и соврешь. А знал один Смердяков, только один Смердяков, и никто больше!.. Он и мне не открыл, где лежит! Но это он, это он; это несомненно он убил, это мне теперь ясно как свет, — восклицал всё более и более в исступлении Митя, бессвязно повторяясь, горячась и ожесточаясь. — Поймите вы это и арестуйте его скорее, скорей… Он именно убил, когда я убежал и когда Григорий лежал без чувств, это теперь ясно… Он подал знаки, и отец ему отпер… Потому что только он один и знал знаки, а без знаков отец бы никому не отпер…
— Но опять вы забываете то обстоятельство, — всё так же сдержанно, но как бы уже торжествуя, заметил прокурор, — что знаков и подавать было не надо, если дверь уже стояла отпертою, еще при вас, еще когда вы находились в саду…
— Дверь, дверь, — бормотал Митя и безмолвно уставился на прокурора, он в бессилии опустился опять на стул. Все замолчали.
— Да, дверь!.. Это фантом! Бог против меня! — воскликнул он, совсем уже без мысли глядя пред собою.
— Вот видите, — важно проговорил прокурор, — и посудите теперь сами, Дмитрий Федорович: с одной стороны, это показание об отворенной двери, из которой вы выбежали, подавляющее вас и нас. С другой стороны — непонятное, упорное и почти ожесточенное умолчание ваше насчет происхождения денег, вдруг появившихся в ваших руках, тогда как еще за три часа до этой суммы вы, по собственному показанию, заложили пистолеты ваши, чтобы получить только десять рублей! Ввиду всего этого решите сами: чему же нам верить и на чем остановиться? И не претендуйте на нас, что мы «холодные циники и насмешливые люди», которые не в состоянии верить благородным порывам вашей души… Вникните, напротив, и в наше положение…
Митя был в невообразимом волнении, он побледнел.
— Хорошо! — воскликнул он вдруг, — я открою вам мою тайну, открою, откуда взял деньги!.. Открою позор, чтобы не винить потом ни вас, ни себя…
— И поверьте, Дмитрий Федорович, — каким-то умиленно радостным голоском подхватил Николай Парфенович, — что всякое, искреннее и полное сознание ваше, сделанное именно в теперешнюю минуту, может впоследствии повлиять к безмерному облегчению участи вашей и даже, кроме того…
Но прокурор слегка толкнул его под столом, и тот успел вовремя остановиться. Митя, правда, его и не слушал.
VII Великая тайна Мити. Освистали.
— Господа, — начал он всё в том же волнении, — эти деньги… я хочу признаться вполне… эти деньги были мои.
У прокурора и следователя даже лица вытянулись, не того совсем они ожидали.
— Как же ваши, — пролепетал Николай Парфенович, — тогда как еще в пять часов дня, по собственному признанию вашему…
— Э, к черту пять часов того дня и собственное признание мое, не в том теперь дело! Эти деньги были мои, мои, то есть краденые мои… не мои то есть, а краденые, мною украденные, и их было полторы тысячи, и они были со мной, всё время со мной…
— Да откуда же вы их взяли?
— С шеи, господа, взял, с шеи, вот с этой самой моей шеи… Здесь они были у меня на шее, зашиты в тряпку и висели на шее, уже давно, уже месяц, как я их на шее со стыдом и с позором носил!
— Но у кого же вы их… присвоили?
— Вы хотели сказать: «украли»? Говорите теперь слова прямо. Да, я считаю, что я их всё равно что украл, а если хотите, действительно «присвоил». Но по-моему, украл. А вчера вечером так уж совсем украл.
— Вчера вечером? Но вы сейчас сказали, что уж месяц, как их… достали!
— Да, но не у отца, не у отца, не беспокойтесь, не у отца украл, а у ней. Дайте рассказать и не перебивайте. Это ведь тяжело. Видите: месяц назад призывает меня Катерина Ивановна Верховцева, бывшая невеста моя… Знаете вы ее?
— Как же-с, помилуйте.
— Знаю, что знаете. Благороднейшая душа, благороднейшая из благородных, но меня ненавидевшая давно уже, о, давно, давно… и заслуженно, заслуженно ненавидевшая!
— Катерина Ивановна? — с удивлением переспросил следователь. Прокурор тоже ужасно уставился.
— О, не произносите имени ее всуе!* Я подлец, что ее вывожу. Да, я видел, что она меня ненавидела… давно… с самого первого раза, с самого того у меня на квартире еще там… Но довольно, довольно, это вы даже и знать недостойны, это не надо вовсе… А надо лишь то, что она призвала меня месяц назад, выдала мне три тысячи, чтоб отослать своей сестре и еще одной родственнице в Москву (и как будто сама не могла послать!), а я… это было именно в тот роковой час моей жизни, когда я… ну, одним словом, когда я только что полюбил, другую, ее, теперешнюю, вон она у вас теперь там внизу сидит, Грушеньку… я схватил ее тогда сюда в Мокрое и прокутил здесь в два дня половину этих проклятых трех тысяч, то есть полторы тысячи, а другую половину удержал на себе. Ну вот эти полторы тысячи, которые я удержал, я и носил с собой на шее, вместо ладонки, а вчера распечатал и прокутил. Сдача в восемьсот рублей у вас теперь в руках, Николай Парфенович, это сдача со вчерашних полутора тысяч.