Как и Б.М. Неменскому, мне не хотелось бы заканчивать на пессимистической ноте. Может быть, все-таки не стоит слишком «драматизировать ситуацию»?
Современным художникам, так же как литераторам, музыкантам, деятелям театра, кинематографа, приходится работать в условиях рынка. Они к этому не привыкли. Они привыкли, что о них заботится государство: финансирует, дает заказы и… надзирает. За сравнительную обеспеченность они расплачивались унизительной зависимостью и жертвовали совестью – об этом нельзя забывать, это никак не благоприятствовало искусству. Теперь государство как бы отвернулось от искусства – ни внимания, ни денег, ни государственной политики вообще. Зато ни за какую картину, или книгу, или театральную постановку вас не будут вызывать на ковер, отдавать под суд как тунеядца или выдворять из страны. Никто не будет запрещать высказывать свои философские, эстетические, религиозные убеждения. Уже одно это позволяет предполагать появление в будущем оригинальных мыслителей и художников.
Но пока суд да дело – а зарабатывать на жизнь нужно. Художники всегда заботились о продаже своих произведений. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Покупателями и заказчиками были короли, папы, вельможи, меценаты, коллекционеры, торговцы и просто состоятельные сограждане. Как правило, они понимали толк в искусстве, чего нельзя сказать о современных нуворишах – «новых русских». Но это не значит, что состоятельные люди, бизнесмены, обречены оставаться невеждами.
Многое, наверное, зависит от инициативы самих художников. Им придется самим заботиться о самоорганизации, о сбыте своих вещей, а не «ждать кормежки». И заботиться о культуре подрастающего поколения – своих будущих покупателей, чтобы искусство поддерживалось культурными членами общества, а не правительственными указами и не пошлейшей рекламой. Нужна активная пропаганда подлинного искусства и бескомпромиссное отвержение макулатуры. Словом, нужно грести против течения. Может быть, немногие на это способны, но все лучшее всегда создавалось отдельными личностями – в них сила. Нельзя мириться с тем, чтобы «люди сметки и люди хватки победили людей ума», как сказано в стихотворении поэта Б. Слуцкого, которое цитирует Неменский. Оно было написано давно – в советское время. Тогда у «людей хватки» были сильные орудия для расправы с людьми ума. Теперь их позиции слабее и их бездарность очевиднее.
Книга Неменского – больше чем хорошая книга: это хороший поступок. Она написана искренно и взволнованно, читается легко (за немногими исключениями), ее с пользой прочтут учителя и студенты. Надеюсь, они обратят внимание и на изящные, остроумные рисунки Л А Неменской, которые не прямо иллюстрируют текст, а построены на ассоциациях, возникающих при чтении.
Времена и судьбы
Рожденная в семнадцатом[41]
Альберто Джакометти. Большая стоящая женщина. II. 1959–1960
Я родилась в год Октябрьской революции, провела жизнь при советской власти, вместе с ней состарилась и, к своему удивлению, ее пережила. У меня нет претензий выступать от лица поколения – в каждом поколении есть разные люди с разным образом мыслей, не говоря уже о разном общественном положении. Говорить могу только о себе и отчасти о своем ближайшем окружении. Это был, может, и не широкий, но все-таки круг, и нечто общее в его социальном самочувствии имелось.
Люди более молодые почему-то считают, что для нашего поколения (примерно от 1914 до 1924 года рождения) общим было: искренняя вера в коммунистические идеалы, преданность ленинским заветам и любовь к товарищу Сталину. (За исключением тех, кто стал жертвами террора, да и из них большинство сохранили веру в идеалы, хотя в товарище Сталине разочаровались.)
Возьму на себя смелость сказать, что все это не совсем так. Если мы во что и верили (имею в виду свою среду – молодых и средних «образованцев»), то в историческую неизбежность, против которой не попрешь. Нам было свойственно принимать вещи как данность. Где-то я читала, что дети, родившиеся и успевшие подрасти в условиях затянувшихся военных действий, воспринимают постоянные обстрелы как нечто хотя и неприятное, но естественное – а как же иначе? При этом у них есть и свои игры, и свои маленькие радости. Примерно так было с нами.
Больше всего это относится к сталинскому периоду. Поверьте: не было у нас «культа личности». С ним сообразовывались, поскольку он насаждался на официальном уровне. На этом уровне действительно полагалось считать, что Сталин все знает и предвидит, что его поступками движет высшая мудрость; его благодарили в стихах, песнях, прозе, статьях – благодарили даже за то, что он живет на Земле, то есть за то, что выбрал для рождения нашу планету. Нет, мы не были до такой степени глупы, чтобы принимать эту липу всерьез, да вряд ли принимали всерьез и сами насадители «культа». Слащавые, выспренние слова – «родной отец», «любимый», «гений всех времен» и пр. употреблялись в песнопениях и публичных речах, но в обиходных разговорах их никто не произносил – показалось бы дико.
Из тех, кого я достаточно близко знала, только одна моя приятельница «любила» Сталина и то обнаружила эту любовь только в первые дни после его смерти. Она, впрочем, была на десять лет старше меня и уже в двадцатые годы организовала какой-то женотдел. Также одна из моих двоюродных сестер, комсомолка двадцатых годов, в свое время участвовала в раскулачивании на селе и надолго сохранила «ортодоксальность». Мы, чья молодость приходилась на конец 1930-х, мы, не принимавшие участия в разрушении «старого мира», не изведавшие революционной эйфории, – мы не были ни ортодоксами, ни диссидентами. Мы были немощными фаталистами. Наше общественное поведение (не скажу: сознание, но именно поведение) определялось теми условиями бытия, которые мы застали уже сложившимися и в которых продолжали существовать, не зная других.
Моя семья жила скромно и средне. Отец – инженер старой закваски, получивший образование до революции; революции он не сочувствовал, но, как и многие, покорился обстоятельствам. Двое его закадычных приятелей «подверглись» и бесследно исчезли еще в начале 1930-х годов. Помню, что и отец со дня на день ждал ареста, настроен был нервно, не спал ночами, прислушиваясь к звукам и стукам. Однако все обошлось: отца не тронули, среди близкой родни репрессированных не оказалось. Вероятно, поэтому у меня не образовалось соответствующего «комплекса» – не помню, чтобы я испытывала страх. Об арестах, конечно, знала, но не знала, что они были столь массовыми. Опасения отца казались мне преувеличенными и происходившими «на нервной почве».
Тем не менее уже в детстве, а потом в студенческой юности, кончившейся с началом войны, общая атмосфера жизни, включая «социалистические идеалы», мне скорее не нравилась, чем нравилась. Родители здесь были ни при чем: они не проводили со мной идеологического воспитания ни в ту, ни в другую сторону. Меня никогда не водили в церковь, не учили молитвам, я привыкла считать, что «бога нет», – но мне не нравилось, когда разрушали храмы и когда прекратился гулкий колокольный звон, который я слышала в детстве. Не нравилось, когда я читала в журнале «Пионер», что дети должны воспитываться в коллективе, а не в узком семейном кругу, что обзаводиться собственными вещами и личными библиотеками – мещанство, а надо, чтобы все шло в общий котел. Я и мои подружки предпочитали мещанское времяпровождение со своими мамами, с собственными игрушками и книжками или игры во дворе в небольшой компании. А когда я все же вступила в пионеры, мне совсем не понравилось в пионерском отряде. Тогда они создавались не при школах, а при заводах и фабриках; наш отряд состоял при кондитерской фабрике имени Бабаева. Это бы ничего: на фабрике очаровательно пахло, и иногда перепадали конфеты. Но очень скучно было на пионерских сборах, где вожатые вечно кого-нибудь прорабатывали и перевоспитывали – не так, как учителя в школе, а гораздо суровее.
Самые невеселые воспоминания остались от пионерлагеря под Москвой, где я провела лето, кажется, в 1930 году. Во-первых, нас там кормили впроголодь, и все время хотелось есть. Во-вторых, мы должны были быть «всегда готовы» – это значило, что нас то и дело вызывали «на линейку», причем часто среди ночи. Заслышав призывный горн, мы поспешно вставали, выстраивались, рассчитывались по порядку номеров, салютовали поднятому флагу; нам кричали: «Будь готов!», мы кричали: «Всегда готов!»– потом могли идти досыпать. В порядке трудового воспитания нас обязывали чистить выгребные ямы – может быть, теперь не поверят, но это было так. Все лагерники разбивались на звенья, отлучаться от своего звена не полагалось ни за работой, ни в спальнях («палатках»), ни на прогулках, впрочем, редких.
Бывали у нас и знаменитые пионерские костры – на них все должны были присутствовать в обязательном порядке. Тут мы пекли картошку и пели «Взвейтесь кострами, синие ночи», «Наш паровоз вперед лети, в коммуне остановка» и другие песни. Не только революционные – были и шуточные, например: «Ах, картошка объеденье, пионеров идеал» – эту песню пели с особенным воодушевлением. Еще помню такую: «Ах ты, тетя Лизавета, я люблю тебя за это, я люблю тебя за это, что ты, тетя Лизавета, и за это, и за то, – во! боле ничего».