Слышала я о «возмездии» якобы за дурное поведение Мура, и от других. Но не берут ли эти люди на себя слишком большую смелость решать за самого Господа Бога?! А может, Он — Всевышний — как раз наоборот, пожалел Мура, забрав его из жизни? Разве мальчишка не натерпелся вдосталь? И кто знает, как бы сложилась его, дальнейшая судьба? И не ждали ли его лабиринты ГУЛАГа?!..
Тараховская диктовала эти свои воспоминания, уже будучи совсем немощной и слепой, и вряд ли спустя более чем двадцать лет после встречи с Муром могла точно передать его слова. А он, должно быть, сказал ей то, что говорил всем, — Марина Ивановна поступила правильно, у нее не было иного выхода!.. А что касается холодного, бесстрастного выражения его лица, то, думается, ему очень хотелось в тот момент послать эту милую, маленькую женщину подальше.
А скульптор Масленникова в своих воспоминаниях о Борисе Леонидовиче с чьих-то слов записала: «Мур был красивый, избалованный, не по летам развитый мальчик, наверно, он томился в Елабуге. И вот однажды Марина ему сказала: «Мур, я стою помехой на твоем пути, но я этого не хочу, надо устранить препятствие». Мур ответил: «Об этом надо подумать» — и ушел гулять. Когда он вернулся, он нашел мать повесившейся…» А Мочалова, к которой Мур относился весьма иронически, и вовсе невесть что написала о нем, как я уже об этом упоминала: он, Мур, вел в Ташкенте «развратный образ жизни, пьянствовал и собирался стать международным шпионом»!
А о Марине Ивановне она сообщила, что та «эвакуировалась осенью 1941 года с группой писателей, забрав сына и золотое колечко. «И далее писатели высадились в Чистополе, где у МЦ был разговор с кем-то из возглавлявших организацию (Тихонов?[125] Асеев?):» «После того, что Вы мне сказали, остается только идти и повеситься…» — «Идите и вешайтесь», — был ответ. МЦ высадилась в Елабуге, где после ряда мытарств нашла место судомойки в столовой. «Я мешаю тебе своим эмигрантским клеймом?!» — спросила она Мура, и тот ответил утвердительно…»
И Борису Леонидовичу Мочалова походя приписала вину в том, что не удержал Марину Ивановну от самоубийства; оказывается, и он был в ту пору в Чистополе! «Как же вы упустили Марину в эвакуации?» — обращается она к Борису Леонидовичу, и тот будто бы ей отвечает: «Этот вопрос мне задают многие. Но что я мог? Сами ничего не имели, ели черт знает что!..» А Борис Леонидович узнал о кончине Марины Ивановны в Москве и в Чистополь приехал только 10 октября!..
Быть может, недолюбливала Мура и Яковлева. Уже после гибели Марины Ивановны она припомнила ее рассказ о том, как Бальмонт однажды сказал: «Мур твой прокурор!» И Яковлева предположила (от себя) — не Мур ли присудил мать к повешению?.. А эти ее слова, передаваясь от одного к другому, обрели смысл утверждения, и Бальмонт предстал в образе пророка.
Но мне думается, что Бальмонт произнес свою фразу, не вкладывая в нее особого смысла, ибо, в общем-то, мысль довольно банальная — все мы в определенном возрасте являемся прокурорами своих родителей, так же, как и наши дети — наши прокуроры! Марина Ивановна когда-то очень точно сформулировала: «Вначале дети родителей любят, потом дети родителей судят, потом они им прощают». Мур как раз и был в том возрасте, когда дети родителей судят…
Мур прожил такую коротенькую жизнь, а сколько толков ходит о нем… Мур еще был жив, он еще воевал, а по Москве уже передавалось от одного к другому, что он не доехал до фронта, что его в поезде застрелил старшина, которого он вывел из себя своим дерзким поведением. Был слух, что его расстреляли на фронте за невыполнение приказа. А в шестидесятых годах я слышала, как выступала Никитина — была такая собирательница литературных архивов, — утверждая, будто ей точно известно от ближайших родственников, что Мур бежал к немцам… Я позвонила Але.
— Господи, — взмолилась она, — ну что мне делать с этими старухами, которым по восемьдесят лет!
И совсем уже недавно мне попал в руки зарубежный журнал, где была напечатана рецензия Романа Гуля, в которой он безапелляционно заявлял, что Мур был расстрелян за опоздание в часть, а «не убит на фронте», как написала Н. Берберова в рецензируемой им книге ее воспоминаний. Но откуда господину Гулю это могло быть так точно известно?!
Вспоминая теперь Мура, по письмам, дневникам, по личным контактам — мне представляется, что он мог хамить матери, быть дерзким, вызывающе себя держать со взрослыми, но не умея дружить и не умея находить контакт со своими сверстниками, он умел все же с ними ладить. И как говорил его школьный товарищ Измаил Музафаров, он никогда не участвовал в драчках, склочках, когда спор решался с помощью кулаков, с помощью силы. Он умел отойти, обойти, ибо понимал, что на стороне других сила, не моральная, не интеллектуальная, а физическая сила, которую он преодолеть не может. Да, он не хотел идти в трудармию, не хотел идти на фронт, он искал все возможности избежать этого, но, поняв неизбежность, — подчинился. И не сомневаюсь, что ни о каких нарушениях дисциплины не мог и помыслить, ибо отлично понимал, что сила на стороне старшин, и приказ есть приказ, а малейшее уклонение с его стороны плюс его анкета, о которой он никогда не забывал, могут слишком дорого ему обойтись…
Да, Мур был очень сложен и труден, но как же было трудно ему самому! Маленький «Марин Цветаев» — называл его когда-то отец Сергей Яковлевич… И радостно, что все же нашлись люди, и немало их, которые сумели понять, что он просто был «трудный сын» «трудной матери», и не бросили в него камень…
В Ташкенте я встретилась с Муром единственный раз. Мы случайно столкнулись на улице накануне моего отлета в Москву. Я не знала тогда, что какое-то время мы даже жили с ним в одном доме. Из моей комнаты был отдельный выход прямо на улицу, а все жильцы ходили через двор. Я почти ни с кем не общалась, жила очень замкнуто. Стояла страшная жара, окна были всегда завешаны мокрыми простынями. Водой запасались на рассвете и до вечера на улицу боялись высунуть нос. А когда спадала жара, я хватала сына, бежала в заброшенный парк и гуляла дотемна, укладывая его спать в коляске, чтобы он хотя бы немного подышал воздухом и прохладой. Ему уже исполнился год. А я дала себе слово: как только брошу кормить его грудью, тут же уйду на фронт, оставив сына старикам. Муж умолял меня этого не делать, но, видя мое упрямство, советовал обратиться в Москве в Политуправление Военно-Морского Флота и просить направить меня на Балтику, мобилизовав во флот. Однако в Москву был нужен специальный пропуск, который мне никто в Ташкенте не выдал бы. Мне помог Иван Тимофеевич Спирин, как я уже упоминала, он в Марах готовил штурманов для фронта и часто летал по вызову в Москву через Ташкент на своем «Дугласе». Мы с ним договорились, что он заберет меня с собой. Чтобы лететь в его «Дугласе», не нужно было никаких пропусков. Ну а в Москве?! Конечно, это был риск… Когда мы приземлились в Москве на центральном аэродроме, напротив нынешнего метро «Аэропорт», то прямо к самолету был подан «оппель» Спирина. Иван Тимофеевич велел мне быстро лечь на заднее сиденье, бросил на меня свой тулуп, скомандовал, чтобы я не вздумала чихать или кашлять, и сам повел машину к проходной. Он был в военном мундире, при всех орденах, с Золотой Звездой Героя. У проходной машину остановили, стали проверять документы.