— Что у вас в машине, товарищ генерал-майор? — спросил часовой.
— Личные вещи, — ответил Иван Тимофеевич и тут же, включив стартер, дал газ.
Как «личные вещи» я и была доставлена на Конюшки в пустой, заколоченный дом.
В армию меня не мобилизуют, у меня обнаружат туберкулез. Но на фронт, на Ладожскую военную флотилию, туда, где в это время находился муж, я проберусь (правда, это уже моя биография)…
Так вот, накануне своего отлета из Ташкента я бежала домой из Союза писателей, куда зашла попросить председателя Союза узбекского писателя Алимджана в случае необходимости помочь моим старикам. Бежала по улице, ничего и никого не замечая, и проскочила мимо какого-то молодого человека, лицо которого мне показалось знакомым. Инстинктивно обернулась, обернулся и он.
— Мур?!
Мы оба остановились. Он очень изменился, его трудно было узнать, но и я тоже изменилась. Он был очень худ, ничего от прежнего, пухлого, чрезмерно громоздкого парня, щеголеватого, отутюженного, самодовольного или казавшегося самодовольным и скрывавшего под этим самодовольством свою неуверенность! Передо мной стоял длинный, тощий молодой человек с угрюмым лицом, в помятых брюках, в нечистой рубашке. Прямые брови были сдвинуты над переносицей, тонкие губы плотно сжаты, глаза смотрели холодно, настороженно, и всем своим видом, казалось, он как бы отталкивал меня. Я растерялась от неожиданности, увидев его, и от непривычной для меня его неприветливости. Казалось, наши московские встречи были сто лет назад, да и были ли?! И были ли те мы?! Я не находила слов, любое слово казалось нелепым и неуместным. Помню только, я проговорила, что завтра лечу в Москву и не надо ли ему что-либо передать родственникам. Он поблагодарил, сказав — кто-то из Толстых или от Толстых недавно уехал в Москву и он послал письмо теткам. Кажется, еще что-то было сказано о жаре, и я поспешила поскорее от него убежать, сославшись на предотъездные дела…
Теперь мне кажется, он боялся тех бестактных вопросов о Марине Ивановне, которые ему задавали обычно при первой встрече, боялся, что я начну выказывать сочувствие, соболезновать, и заранее ощетинился, давая мне отпор. А может, ему просто было очень худо в тот момент; или, может, ему, щеголю, мальчишке, было неприятно, что я вижу его в таком неприглядном виде? Не знаю, но встреча эта, оказавшаяся последней, оставила на всю жизнь тягостное воспоминание. Я даже не спросила его, где он живет. И только теперь по его письмам узнала, что жил-то он уже в «Ноевом ковчеге» на улице Карла Маркса, 7…
Мур тоже мечтал тогда, летом 1942-го, уехать в Москву, но Москва москвичей еще не принимала обратно. Толстой обещал Муру устроить вызов, когда тот окончит школу, и Муру пришлось еще одну зиму зимовать в Ташкенте. Он рисовал плакаты и карикатуры на огромном беленом заборе за университетом на улице Карла Маркса. Это были своего рода Окна ТАСС.
1943 год Мур встречает в полном одиночестве, в своей каморке. Новый год начинается для него с военкомата, о чем он подробно рассказывает в письме к Муле, которое приводится целиком.
«Дорогой Муля!
Пишу тебе большое, откровенное письмо, точная доставка которого для меня исключительно важна, ибо это письмо имеет, в известной степени, значение итога всей моей жизни за три с половиной года — начиная с 1939-го г. Оно тебе многое объяснит и откроет, а я чувствую непреодолимую потребность в том, чтобы кто-то знал побольше обо мне — и это не эгоизм, а попытка обмануть кромешное собственное одиночество, абсолютную внутреннюю пустоту. Л.Г.Б.[126], с которой поручено передать это письмо, выполнит это поручение, я уверен, с максимумом добросовестности.
Ты уже знаешь по моим последним телеграммам, во-первых, о том, что я призываюсь на военную службу, во-вторых, что я мобилизован на трудовой фронт и уже десятого должен явиться на сборный пункт с вещами. Пишу сперва лишь о фактах.
Приказ о призыве граждан 1925-го г. рождения появился еще 31-го декабря 1942-го г. Прочитав его, я решил пойти в военкомат 2-го января нового года из соображений чисто символического характера: новый год, начинается новый, неведомый этап жизни. Утром 2-го января я отправился в военкомат. Сначала пришлось отвечать на анкетные вопросы призывной карточки. Я не счел возможным скрывать того факта, что отец и Аля арестованы и что я жил до 1939-го г. за границей. Был ли я прав, поступив таким образом, или, наоборот, об этом следовало умолчать? Я до сих пор не могу ответить на этот вопрос положительно или отрицательно. Я последовал собственной интуиции, быть может, себе на погибель.
Так или иначе, я дал ответы по всем графам анкеты, и в тот же день прошел медицинскую комиссию. Ты знаешь, как эти комиссии действуют сейчас, так что я не буду распространяться об осмотре. Как я, впрочем, и ожидал, комиссия признала меня годным к строевой службе. Этим и закончилось мое первое посещение военкомата, и в 7 час. вечера я возвратился домой, изрядно измотанный (военкомат помещался в Старом Городе, а трамваи не ходят). Паспорт был у меня отобран, как и у других призывников, и было сказано явиться на следующее утро в 10 часов.
На следующий день, 3-го числа, я вновь отправился в военкомат. Лишь часам к 5-ти, предварительно остригшись под машинку, я предстал перед призывной комиссией. До этого я успел увидеть то, что те, кто работает на оборонных заводах, получают отсрочку до 1-го июля; тех же, кто окончил 8 классов, направляют в различные военные училища. Каждому сообщили род войск, куда он определен.
Председатель и члены призывной комиссии ознакомились с содержанием моей анкеты, задали несколько типичных вопросов (кто осужден, когда приехали в СССР и т. п.) и сказали, чтобы я ожидал решение комиссии; род войск, куда я определен, не сообщили.
После трехчасового ожидания в чайхане призывники были собраны в большом зале военкомата, выстроены, и военком Октябрьского РВК[127] майор Коканбаев — толстый узбек в орденах — произнес соответствующую речь, сначала на русском, потом на узбекском языках. После этого началась раздача документов. Ремесленники, ФЗОшники и рабочие с оборонных заводов получили обратно паспорта и приписные свидетельства с отсрочкой. Мне же, как и большинству остальных, вручили явочную карту на 10-е число — «явиться остриженным, с вещами и в годной для носки одежде» и т. д. Я заметил, что все, получавшие эти явочные карты, зачислялись в две команды: N 1 (пехота) и N 2 (училища), а у меня в графе «и зачислен в команду N» было записано «тр.». И тут кто-то сказал: «трудармия».
Возвращаясь домой вместе с товарищем по классу (его определили в артучилище), я узнал от него, что «обязательную трудармию» называют более часто просто каторгой, что там занимаются тяжелой физической работой — строят железные дороги, роют каналы, работают на заводе и в поле, на комбинатах и новостройках. Туда зачисляются те лица, которые по каким-либо причинам не могут находиться в армии: нестроевики, лица, имеющие в семье заключенных, выходцы из Зап. Украины, и даже заключенные — в общем всякий сброд. Кормят там очень плохо (об этом говорили все). Определенной формы трудармейцы не имеют. Впоследствии эти сведения подтвердились: из разных источников о трудармии говорили одно и то же, сводящееся к вышеупомянутой характеристике.