— Куда? — резко спросил Зубов. Он сегодня пил больше обычного, но не пьянел почему-то.
— В сортир, — равнодушно бросил Кафтанов. — Хоть ночью парашу не запрастывать.
— Марья замкнула двери же. — Зубов усмехнулся. — Погоди уж.
Уходя на работу, отлучаясь куда бы то ни было, Огородникова запирала своих жильцов на ключ. В волнении Кафтанов как-то упустил это из виду.
— А, черт… Потерпим. — Он сбросил полушубок, поставил на стол новую бутылку. — Пейте. Батя мой уважал ее. — И начал рассказывать: — Ты, Гвоздь, не знаешь моего отца. А Зуб должен помнить вроде. А, помнишь? В этой Шантаре самой раньше торговля была «Кафтанов и сыновья». Кафтанов, стало быть, мой отец, царство ему небесное. А сыновья — это, стало быть, я да Зиновий, брательник мой. Яшка Алейников, тутошний энкаведешник, изловил его. Расстреляли его, да… Давно это было. Помнишь, что ль, отца моего?
Кафтанов говорил все это, а сам думал: «Что он, Зуб проклятый, догадался, что я отчалить хочу?»
— С детства не люблю пузатых лавочников, — сказал Зубов и включил радио.
Диктор уставшим, осипшим голосом читал ноту народного комиссара иностранных дел СССР «О повсеместных грабежах, разорении населения и чудовищных зверствах германских властей на захваченной ими советской территории». Зубов слушал, скрестив руки на груди. В глазах его был тот непонятный, бессмысленно-тусклый блеск, который и пугал всегда Кафтанова.
— Отца я твоего, Макар, помню, — произнес Зубов как-то неожиданно. — Борода у него была такая рыжая. И брата твоего Зиновия припоминаю. Одноглазый ведь он был?
— Зачем? С двумя глазами. На одном бельмо только, — вроде обиделся даже Макар.
— И денщика отца твоего, Ивана этого, никогда не забывал. Как-никак жизнь спас он мне. — И круто повернулся к Макару: — Там, в лагере, ты все хотел приколоть его, а?
— И пришью, ежели удобный момент выйдет. За отца не прощу ему. Тут он сейчас живет, говорят, в Михайловке.
— Черкес какой! — усмехнулся Зубов. — Я на Кавказе одно время жил, там кровная месть — обычное дело.
— Ты ведь тоже… тоже ищешь, кто отца твоего…
— Тоже, да! — Зубов побагровел, задохнулся от непонятного гнева. Отвернулся и сказал тише: — Уж болотный тоже на змею похожий. И зубы есть, лишь… яду нету.
Там, в лагере, когда в зоне неожиданно появился Иван Савельев, Кафтанов даже побледнел от радости. Но Зубов запретил тронуть его хотя бы пальцем. Ослушаться Макар не смел, осталось ему лишь одно удовольствие — смертельно припугнуть Савельева расправой. И он не отказал себе в этом удовольствии, со страху Иван залез в карцер. Дурак, будто помог бы ему карцер, если бы не Зубов. Не знает до сих пор Иван Савельев, кому он жизнью обязан…
— Ивана, сказано было тебе, не трогать, — сказал тихонько Зубов. — Никогда не трогать!
— Так… — Кафтанов, глотая водку, застучал зубами о стакан. — Тебя беспокойство за него, что ли, пригнало сюда?
— Беспокойство, — кивнул согласно Зубов. — И любопытство. Охота мне на Кружилина сейчас глянуть, на командира партизанского отряда, с которым отец мой воевал. На некоего Якова Алейникова, энкаведешника этого, благодаря которому партизаны накрыли отца на Огневской заимке. И на брата Ивана Савельева — на Федора. Ведь это он… он отца зарубил.
— Федор?! — Макар, выпучив глаза, Смотрел на Зубова. — Откуда ж ты… Как все узнал?
— А что узнавать? На моих глазах Федор… сперва выстрелил в отца, потом шашкой добил… Я малец был, а все помню. Навечно это в память врезалось.
— Во-он ка-ак!
Гвоздев прислушивался к их разговору, пытаясь понять, что к чему, и делал вид, что понимает, хотя не понимал ничего.
— Ну и что ж ты теперь, как увидишь их? — спросил Кафтанов. — И как понять — зубы есть, а яду нету?
— Да, что теперь? И как понять? — повторил сын бывшего белогвардейского полковника и замолчал.
«Темнит что-то, — думал меж тем Кафтанов. — Черт его знает, что с ним происходит, что он может выкинуть… Не-ет, рвать, немедля концы отдавать…»
В комнате установилась тишина, и в этой тишине отчетливо звучал голос радиодиктора. Говорила теперь женщина, звенящим голосом она рассказывала о зверствах фашистов в оккупированном Киеве, называла число расстрелянных и повешенных мирных жителей.
— А в Киеве я тоже сидел, — сказал вдруг Зубов. — Хорошая тюрьма там, в Киеве.
— Тюрьмы — они все хорошие. Крепкие, — подал голос Гвоздев.
Заскрипел замок во входной двери, послышались шаги в сенях, и в комнату вошла Огородникова, втащила за руку Наташу.
— Да не бойся, не съедят, — сказала Огородникова. — Они добрые.
— Ух ты! — воскликнул Гвоздев. Радужные глаза его вспыхнули. — Это замена так замена! Конфетку хочешь? — И он поднялся.
— Сидеть! — придавил его Зубов тяжелой рукой к стулу, оглядел девушку. Наташа была все в том же стареньком пальтишке, но в новых валенках и в новых теплых чулках. Глаза ее испуганно перескакивали с одного на другого. Встретившись со взглядом Зубова, она вздрогнула.
— Ты вот что скажи мне, Гвоздев… — медленно проговорил Зубов, не спуская глаз с девушки. — Вот что скажи: ты русский?
— Ага, — кивнул Гвоздев, опять хотел встать. Но Зубов снова придавил его к месту. И тот закричал сердито: — Ну, русский, русский! Всю анкету рассказать? Двадцать третьего года рождения, судим один раз, из мест заключения бежал…
При этих словах Наташа попятилась к двери.
— Да стой ты! — зло сказала Огородникова, повернулась к Гвоздеву: — А ты чего мелешь, пугаешь девку? Шутник он, ты не бойся.
Зубов встал, выключил радио, сел на прежнее место.
— В Курске я тоже видел, как вешают людей.
— Ну так что? — шевельнулся Гвоздев. — Они много городов взяли и везде вешают. И еще возьмут. Нам-то что?
— Это кому как, — спокойно проговорил Зубов. — Я спасибо им говорю, у меня сроку ровно полсотни было. После нашего последнего побега мне еще восьмерку прибавили, — пояснил он Кафтанову. — Да, ровно полсотни, полвека ровненько. Умер бы в тюрьме. А вот ты, Гвоздев, — непонятно. — И вдруг саданул изо всей силы кулаком по столу. — Непонятно!
— Ты что? Что? — подскочил Гвоздев, как на пружинах. — Окосел ты, Зуб? Ложись-ка, а? Ложись?
— Да-да, я пьян. Спать пойду, — так же неожиданно, как вскипел, обмяк Зубов, тяжело поднялся, подошел к Мироновой. — А ты кто?
Наташа стояла у стены, опустив руки. В лице ее не было ни кровинки, она была как неживая. Казалось, толкни ее — она упадет.
— Никто, — прошептала она.
— Папа с мамой у тебя кто были?
— Никто… Не знаю.
— Отец ее враг народа, — сказала Огородникова. — В тридцать шестом, что ли, посадили, говорит. В Москве каким-то большим начальником работал. Разжирел, видно, и продался.
— Неправда, неправда! — встрепенулась девушка.
— А мать ее в дороге погибла, когда эшелон бомбили.
— Я видел это тоже… как бомбят, — проговорил Зубов задумчиво. — Страшно было?
— Не знаю. После было страшней: мороз, темно, хулиганы.
— Какой мороз? Какие хулиганы?
— Ей жить негде было, — опять начала объяснять Огородникова. — Я же говорила, я в снегу ее нашла.
— Дяденьки, отпустите меня… — И Наташа вдруг упала перед Зубовым на колени. — Тетя Маня… Пощадите!
— Девочка, не надо! — Гвоздев, пошатываясь, подошел к ней. — Я тебя никому в обиду не дам. И я тебе папой теперь буду. Правда, меня тоже могут посадить.
— Верно, перестань плакать, — сказал Зубов. — И — иди спать. Выпустите ее.
— Зуб! Зуб! Не имеешь права! Я выиграл ее.
— Ты Маньку выиграл.
— Я на обмен…
— Не будет обмена! — крикнул Зубов свирепо. И, видя, что Гвоздев сунул руку в карман, обернулся к нему: — Ты что?! Сопля зеленая! Вынь руку! Обломлю под самый комель! — И нагнулся к Мироновой: — А ты встань!
Пока это все происходило, Макар тихонько накинул полушубок, выскользнул на кухню, отодвинул засов, шагнул на крыльцо. И взвизгнул вдруг оттуда:
— Облава-а! Братцы! Обла…
Голос захлебнулся. Зубов вскинул голову. Гвоздев побледнел, отпрянул в сторону, выхватил нож. И в ту же секунду в комнату заскочили двое вооруженных милиционеров. Елизаров, выпучивая глаза, заорал, поводя наганом, как указкой:
— Руки! И тихо у меня… без баловства! А-а, ты, Гвоздев? Сарапулов, возьми у него финку.
Несмотря на грозный вид Елизарова и его слова, Зубов не торопясь повернулся к нему спиной, прошел к столу, сел, налил в стакан и выпил.