— Ну, а как же отец-то? — в недоумении спросил кто-то из слушателей. — Ведь, чай, догадался, узнал?
— А как же не узнать? Татарин-то ведь скажет, чай.
— Так как же ей-то?
— Ей? Вот ты, следовательно, и не понимаешь, кто она такая. Ей вот что: взяла безмен — и жарь. Подошла мачеха, стала ругаться — она в нее утюгом. Пришел отец, она говорит: «Подожгу весь дом!» Стала реветь и ругаться бабка — она ее скалкой. Она вот какая, братец ты мой! Копье стальное, неустрашимое! Вот у нее какая ко мне любовь! Она теперь вот, пока что, в кафешантане в Нижнем действует, сопраной числится. Погляди-кось, как там за ней стали увиваться, а я уж верно знаю, что она меня не променяет. Она только так, между прочим, струю свою ищет, а забота только обо мне… Вот я и не робею. Знаю, что за моею спиной — стена каменная… Теперь я вот в каком состоянии, и то мне покойно, и я не спешу… Сегодня худо, завтра будет хорошо. А выжду время, замечу где-нибудь хороший кусок, свистнул, ан моя Сашка и тут!
— Да теперь-то ты отчего так ослаб?
— Ну, стоит разговаривать! Сегодня ослаб, а завтра опять шапокляк подмышкой! Чего там? Стоит рассказывать!
И точно, рассказанного, кажется, достаточно для того, чтобы читатель сам мог догадаться о неминуемости успеха в жизни этой любопытной пары, раз только судьба даст ей возможность «попасть в струю». А в недостатках такого рода «струй» русская жизнь, кажется, обвинена быть не может.
* * *
Из этого легкого намека на элемент происхождения «вольных добрых молодцев» можно все-таки видеть, что появление на Невском проспекте фотографий, изображающих каких-то вольных атаманов, имеет несомненное основание в современных условиях русской жизни. Хотя в то же время нельзя не видеть, что кроме газетных выдумщиков ни один настоящий казак, ни один настоящий атаман не пожелает признать подлинности их казачества.
Мимоходом
Паровой цыпленок*
(Рассказ, пригодный для напечатания только на святках)[23]
Нимало не протестуя против редакционной пометки, вполне точно определяющей значение этой статейки и допускающей появление ее в печати именно только в святочное время, я должен сказать, однако, что наименование «рассказ», данное редакцией этому произведению, почти вовсе не соответствует тому содержанию, которое в этой статейке заключается, и форме, в которой оно будет передано. Никакого последовательного рассказа здесь нет и не было его в действительности. Просто люди разговорились «о душе», и один из собеседников, проезжий курятник, произнес по этому поводу нечто вроде реферата, почерпая весьма любопытные материалы из куриной психологии. Вот и все.
Дело было так.
Наскучив сидеть в ожидании поезда в душной маленькой общей каморке самого микроскопического полустанка N-ской железной дороги, я надумал пойти посидеть и покурить на платформе… Был темный и теплый осенний вечер, и время было довольно позднее, час одиннадцатый. Три керосиновых лампочки, расставленные по платформе на значительных расстояниях друг от друга, почти совершенно не освещали ее, и поэтому я решительно не мог рассмотреть даже при самом пристальном внимании тех темных человеческих силуэтов, группа которых, так же как и я, в ожидании поезда, собралась на платформе в самом близком от меня расстоянии. Видны были какие-то черные тени, а кто они такие и что за народ — разглядеть было почти невозможно. Но разговор, который они вели между собою, был слышен совершенно ясно среди неподвижной тишины темного и теплого вечера.
К несчастью, разговор был весьма печального свойства. Дело шло о необыкновенном несчастии, случившемся на одной из ближних больших станций в тот же день, рано утром, и составлявшем предмет разговора по всей линии дороги: под поезд бросился известный всем имеющим дело с дорогой людям один кабатчик, в последние годы предававшийся сильному пьянству и совершенно обнищавший.
— Под конец-то он, братцы, уж и совсем очумел! — рассказывал один из черных силуэтов, в котором только благодаря блеснувшей при движении бляхе можно было подозревать железнодорожного сторожа. — Он уж разов пять покушался-то на это дело… Да все боязно ему было. Бежит к поезду-то, а сам орет… Поезд гремит, а он с испугу и сам орет, а бежит, руки вверх подымает! У-ух! ух! ух! И все бежит!.. Страшно, а все его несет!.. Ну, завсегда бог его спасал; добрые люди не давали пропасть… Поймают, уведут домой силом… В больницу клали… Ну, а в этот раз, видно, недоглядели…
— А орал? Не слышали?
— Потом-то рассказывали, что, мол, шибко кто-то орал… Слышали, говорят, орал кто-то, ухал все… Ну да время было ночное, глухое… Спали!.. Нет, это уж видно воля божия…
— Чорт тут распоряжается! В таких делах дьявол — хозяин и указчик, а не бог! — послышалось из глубины всей группы силуэтов.
— Это верно! — глухо отвечали в той же группе, и все на некоторое время замолкли…
Разговор был неприятен, предмет разговора мрачен и ужасающ, и поэтому беседа шла очень плохо. Но именно, быть может, потому, что предмет разговора был тяжел и многозначителен, собеседникам почти невозможно было легко отделаться от угнетавшего их мысль события и перейти к обыденной пустопорожней случайной болтовне случайно встретившихся людей. Как ни неприятно было думать и говорить об этой нехорошей смерти, а разговор возобновлялся только о ней.
— От жены, вишь, сказывают, он так-то ослабел. Спился-то!
— Что ж ему, дураку, жена-то дороже души, что ли?
— Ну да ведь как сказать… Сбежала она от него, — ну, он и заскучал…
— Сбежала! Да чорт с ней! Бегай, куда хошь… Мало ли баб-то?
— Баб-то много, да душа-то одна!
— Надо за душу-то богу на том свете отвечать!..
— Ох, душа, душа!.. — сказал сторож со вздохом, и разговор, вероятно бы, пресекся, если бы в это время около группы неожиданно не оказался молодой помощник смотрителя станции, неслышно очутившийся около группы благодаря резиновым калошам.
Это был молодой, веселый человек; он только что получил место, только что женился, только что оделся в новую форму и чувствовал, что теперь он «похож на человека». Остановился он около группы мимоходом, чтобы закурить папиросу, и, положительно от нечего делать, весело бросил слово:
— Что у вас тут? Какая душа?..
Слово «душа» совершенно случайно коснулось его уха, когда он шел мимо; мысли его были за тридевять земель от возможности быть внимательным к каким-то чужим разговорам: он не шел, а несся к молодой жене, к горячему новому самовару и был вообще рад самому себе…
— Да вот про несчастье про нонишнее… Про кабатчика…
— Так что ж?
Он дернул спичкой о рукав и едва ли слышал, что ему говорят.
— Да так… болтаем… Душу, мол, бедняга свою погубил.
— Какую душу?
Быстро зажглась папироса и рассыпала кругом себя искры.
— Какая душа? Что за чепуха!
— Как же, вашкобродие? Душа-с!
— Просто пьяница! Разумеется, чепуха!
— А как же на том-то свете?
— Ну, что вздор молоть!.. Не пьянствуй, и не раздавят… Чорт знает что! Душа!
Молодая жена и новый кипящий самовар, заполонявшие его мысль, делали его речь веселой, отдававшей запахом «трын-травы». Бросив эти несколько слов развязно и весело, он развязно и весело унесся от группы вдоль платформы и бросил оставшимся на плотформе силуэтам еще два слова:
— Конечно, чепуха!..
И скрылся в темноте, подпевая «Стрелочка»…
— Нет, не чепуха! — довольно решительно проговорил какой-то из силуэтов, и темная фигура его вытянулась вверх, поглотив своею тенью все остальные темные силуэты. — И даже очень она не чепуха, душа-то!
Появление развеселого начальника станции как бы разогнало мрачные мысли собеседников, и поэтому, не найдя сразу легкой темы для разговора, они не поддержали решительного заявления неизвестного оратора. Но это молчание не обескуражило оратора, и он тем же многозначительным тоном продолжал:
— Чепуха! Сфорсил, да и горя мало!.. Это, стало быть, ты в бога не веруешь — нигилист, больше ничего!.. Коли бы ты верил в бога, так не посмел бы форсить… Я и сам был тоже вроде дубовой колоды, покуда не ударило меня в башку верой… Что мы все-то понимаем? Знаем богу молиться, свечки ставить, а понимать премудрость — не можем… А между тем, как привел мне бог пойтить сначала по рыбьей, а потом по куриной части, да дал мне талант и дозволил вникнуть, так я тепереча, братцы, и понял это дело!.. Да! Есть она, братцы, душа-то, есть она!.. Вот что я скажу, — а не «чепуха»!
Не сразу публика взяла в толк то, что проговорил курятник; слишком много было в его речи смешано самых неподходящих друг к другу понятий и представлений. Бог, душа, рыбья часть, куриная часть. Всего этого переварить сразу темные силуэты не могли. Кто-то нз них попробовал было сказать обычное в затруднительных для российского обывателя случаях: «само собой!», то есть слова, которые, по-видимому, и могут быть приняты за ответ, но в сущности ровно ничего не означают (хотя даже в коммерческих делах употребляются постоянно), но сказал это как-то робко, почти шопотом, и замолк…