— Я не мастеровой, я рабочий.
И все-таки на воскресные дни всегда находилась у Семена Максимовича работа — для себя, для соседей, для знакомых, не умеющих обращаться с металлом, для разных там столяров, маляров, конторских: то замок починить, то совок, то заслонку сделать, то самоварную трубу поправить, то кран.
А сегодня Семен Максимович решил воспользоваться воскресным днем и очень обрадовал этим решением Алешу, который уже не помнил, когда это было, чтобы они с отцом «гуляли» в городе.
Алеша быстро надел шинель, измятую фуражку, на которой до конца уже выцвел темный кружок на месте офицерской кокарды. Тоже взял палку, и они вышли на улицу. Алеша хромал теперь еле заметно и даже красиво, чуть склоняясь в сторону, как будто нарочно, чтобы моложе и живее казалась талия. Направились к городу. По Костроме, у заборов, долго шли молча. Алеша все поглядывал на отца пристальными большими глазами, и было ему страшно интересно, для чего это отец затеял такой специальный поход. Но Семен Максимович шагал серьезно, деловито, аккуратно ставил палку рядом с собой и молчал, даже по сторонам не посматривал. Алеша потерял надежду понять, в чем дело, тоже о чем-то задумался. И вдруг он радостно оживился, быстро глянул на отца:
— Отец, объясни мне одну вещь. Злость — это хорошо или это нехорошо?
Семен Максимович не удивился вопросу, тронул бороду рукой и ответил суховато:
— Вопрос довольно глупый: справедливая злость хорошо, несправедливая — нехорошо.
— Хорошо… справедливость. Значит, если что-нибудь неправильно, так и нужно злиться?
— Неправильность — это хитрая штука. Бедный иногда делает неправильно — ему бывает «не до того», он только и знает, как бы с бедностью своей управиться. А богатый всегда неправильно, ему иначе нельзя. Так все и делают неправильно.
— Как это… все? Ты, отец, преувеличиваешь.
— Ты, Алексей, учись разбираться в жизни. Нечего мне увеличивать. Раз есть богатые и бедные, тогда все поступают неправильно.
— А ты?
— А что же ты думаешь? И я.
— Например?
— Да какие тебе примеры? Примеров на твоих глазах сколько хочешь.
— Нет, ты скажи.
Шагая размеренно, точно, Семен Максимович чуть-чуть улыбнулся:
— Да вот латка у меня на животе. Это разве правильно? А видишь, мать взяла и пришила, какой кусок нашелся, такой и пошел в дело. Разве это правильно — такую латку пришивать?
Семен Максимович глянул на сына. Алеша понял, что он ждет ответа.
— Это… конечно… неправильно.
— А вот мать у нас всю жизнь на кухне простояла, это разве правильно? Она была красивая, знаешь, умница женщина. Учиться хотела. Какая же тут правильность?
Он снова глянул на Алешу, но Алеша ничего не мог ответить, мысль о матери сильно его взволновала.
— А я хату себе строил. Не плохую хату. А чужую нужду не замечал. Себя спасешь, себе лепишь, а на другого не смотришь. Это неправильно.
— Вот это, отец, здорово! Неправильная жизнь — нужно, чтобы человек злился…
— Люди, может, тысячу лет на это злобятся. Только на кого смотря, и какой толк. Вот за латку на мать нельзя злобиться. Она и то, бедная, когда эту латку пришивала, смотреть на нее было невозможно.
— На других, значит!
— Эх, другого не всегда найдешь! Привыкли — так и живут, а виноватого некогда искать было. Да и каждый старается утешиться чем-нибудь. Один хату построит, другой погоны нацепит — доволен. А злятся больше на своих, на близких: зачем с ним из одной миски лопает, за его ложку цепляет.
— Виноватого можно найти.
— Ха! Молодой ты, еще Алексей! Злой человек никогда виноватого не найдет. Гнева народ довольно потратил, да без толку. Один гнев не поможет. Если один гнев, так это не наше дело.
— Это чье — не наше?
— Не наше? Не рабочее, не пролетарское, как говорят.
— А какое — наше дело?
— Наше дело — разум. Гневайся, сколько хочешь, а главное — голова. Человеческий разум, если по-настоящему, он никакого гнева не знает впустую. А если гневаться по-разумному, то все равно выходит: разум на первом плане.
— Хорошо. А если терпения нету?
— А если терпения нету, ложись в больницу.
— Вот как?
— Вот так.
— Значит, люди должны всегда терпеть?
— Слушай хоть с терпением, не егози. Разум должен быть, понимаешь? Как это терпения нету? У кого нету терпения? У тебя? А нужно смотреть на весь народ. Да разве один наш народ. Скажем, наш человек рабочий и французский там или немецкий. На чем ты их можешь вместе сбить? Думаешь, на том, что у меня терпения нету? На разуме можешь. Думаешь, Ленин для чего? Твои нервы лечить, что ли? Бомбы бросали в царей, а Ленин бросал? Говори, бросал?
— Не бросал.
— А другие бросали. Ленин умел терпеть, и он знает, когда что должно быть. Он сколько лет терпел, и народ с ним тоже.
— А злость?
— Вот заладил! Да если у тебя в голове порядок, злись себе сколько хочешь. Человек, если он без ума, — никакой ему цены нет.
— А кому цена?
— Народу цена, и всякому человеку цена, который с народом.
Семен Максимович кашлянул осторожно, внимательно пригляделся к пространствам парка, через который они проходили:
— Бывало. Народу тоже учиться приходиться, и народ умнеет в свое время. Скажем, и теперь: без Ленина ничего не увидели бы. А пришли большевики, и Россия вся поумнела. Конечно, есть такие раззявы, что и большевики их не научат.
— А раньше?
— И раньше народ свое дело делал, бывало лучше, бывало хуже, а все ж таки Россию сделали. Паны мешали да цари плохие, а все-таки и раньше было видно, кто с народом, а кто против народа, для себя только да для своей гордости.
— А разве гордость — это плохо?
— Отчего? Если у тебя в голове что-нибудь есть стоящее, гордись себе.
Алеша даже остановился. Семен Максимович улыбнулся:
— Чего испугался? Можно гордиться, если у тебя пятерка в кармане, только посчитай раньше, а может, там не хватает полтинника.
Семен Максимович вдруг просиял настоящей открытой улыбкой:
— Эх, молодец ты еще какой! А кто ищет, тот дурак, значит. Простой дурак, пустяковый.
Алеша радостно ухватил батька за плечи, затормошил:
— До чего ты хитрый, отец! А вот мне рассказывали: за исповедь отцу Иосифу ты рубль платил. Это из гордости, говорят.
— Какая там гордость? Это не из гордости… Это так… насмешка просто.
— Хорошая насмешка: взял да отдал целый рубль лохматому!
— Этот лохматый думает: вот я священник, народ поучаю, живу богато, а вы там, темный народ, глупый. А тут и я его поучил: никого ты не поучаешь, просто мошенник, а кроме того, я тебе еще и милостыню подам, протягиваешь руку — на, я человек трудящийся. Он это хорошо понимает, поп. Это просто в насмешку. Гордости тут нет никакой. Если ты с народом идешь, тогда можно гордиться, и честь тогда у человека. А это просто насмешка!
Они уже выходили из парка. Впереди протянулась улица. Семен Максимович сказал:
— Туда нам нечего идти. Домой пойдем.
— Как домой? А ты в город собрался?
— Никуда я не собирался. Покупать там нечего, да и денег нет.
— А зачем же ты меня позвал?
— А я же сказал тебе… погулять. Поговорить нужно было.
— Ты что-нибудь хочешь сказать?
— Какой ты все-таки бестолковый, Алешка! Мы с тобой уже сколько наговорили!
— А ты… ты хотел… что-нибудь?
— Я тебе все сказал, все, что нужно, о чем ты спрашивал.
Семен Максимович снова рассмеялся, прищурился:
— А еще большевик! Смотри, растерялся как! Ну, идем домой.
31
До дому оставалось еще несколько хат, когда Семен Максимович остановился:
— Зайдем сюда.
Алеша не сразу поверил своим глазам. Они стояли перед хатой, в которой жила Нина. Семен Максимович нет глядел на Алешу, а с самым обыкновенным, деловым видом толкнул калитку.
Дощатая, серая, некрашеная дверь над тремя ступеньками крылечка стремительно открылась. Нина быстро выбежала из хаты, простучала каблучками по ступенькам, радостная взяла руку Семена Максимовича:
— Семен Максимович! Неужели вы ко мне? Как вы хорошо придумали!
Она даже мгновенного взгляда не бросила на Алешу все хлопотала вокруг Семена Максимовича, потом за руку потащила его к крыльцу. Семен Максимович ничем ей не отвечал, был сдержан, серьезен, она втащила старика на крылечко и только тогда крикнула Алеше:
— Алешенька, идите, идите, чего вы загрустили?
Одной рукой она еще держалась за старика, а другую протянула к Алеше. Он пожал ее пальчики.
Нина жила в обыкновенной хате, на Костроме они все одинаковы: окна маленькие, на окнах в горшках цветы с шершавыми круглыми листьями, полы давно потеряли краску, а стены бугристые, неровные.
Но все-таки это была комната Нины. Значительную часть комнаты занимала никелированная кровать, покрытая чем-то воздушным, нежным, непонятным в своей сущности. Было два кресла, широких, мягких, гостеприимных. Туалетный столик блестел дорогим зеркалом, обрамленным затейливым полупрозрачным, полунебесным орнаментом, а перед зеркалом стояли остроумные, просвечивающие честностью и чистотой флакончики, коробки, баночки, безделушки. Это был тот особенный притягательный, блаженно-непонятный мир, в котором женственности, может быть, больше, чем у женщин. Зато маленький столик, накрытый голубым листом бумаги, имел вид очень деловой: стопки книг, бумага, стаканчик с карандашами и костяной ножик, ручка которого изображала лапу орла, держащую агатовый шарик.