Дым стал почти невидимым, только горячий воздух трепетал над вытяжными ходами. Выгорело масло, выгорели дрова. В кучах рдеющих синим пламенем углей в раскаленном подземелье дотлевали короткие, толстые столбы.
Стена будто бы шевельнулась. Еще немного. Падение стен – небывалое зрелище, глаз отказывается верить. Но вот, проседая и отрываясь, выпучился, накренился и рухнул наружу сразу целый кусок протяжением в четверть ли. Рядом, зияя неправильным обломом, стена еще держалась. Дрогнув, разламываясь в воздухе, обвалилась и она.
Су-Чжоу открылся таким, каким его никто не видал. С узкими улицами, которые убежали бы – не перекрывай их повороты – среди острых крыш, стай крыш, столпившихся плотно, как семья грибов, но таких разных, будто строители нарочно сговаривались не повторяться. И – метанье людей, которые падали из окон, рвались из дверей, бежали куда-то внутрь, за повороты улиц, волны спин, обращенных к зиянью пролома.
Фынь Мань пал на колени и, пытаясь встретить взгляд господина, снял петлю с шеи: вовремя. Ханский сун еще не понимал, что кто-нибудь из монголов мог потянуть за веревку, как мальчишка, для забавы. Не понимал он и забвенья, в которое его по праву отбросил великий монгол, как вещь временно ненужную.
Тенгиз смотрел, ждал, пока пленники не расчистили проходы, пока спешенное войско не начало вдавливаться сотня за сотней в побежденный Су-Чжоу. Потом пошел к шатру. Всадники охраны заскакивали вперед, окружая шатер, и погнали сунов вслед великому хану.
Два брата хана держались около старшего, когда Тенгиз вывел синих монголов за черту племенных земель. Выросло войско. Три десятка своих всадников, Тенгизова рода, спали около хана, ели рядом с ним, не отлучались ни в походе, ни в бою. Такие же десятки появились у ханских братьев, поставленных в тысячники. То была еще не охрана, но помощники, вестовые, посыльные – без таких не обойтись В сотнику, – они же естественные хранители тела хана или другого начальника, надежные, почетные люди.
Будни войны, будни походов и лагеря создавали новые формы. Ни охраняемый, ни охрана еще не размышляли о возможных опасностях. Будущее пока оставляли в покое, ничье дальновидно-настороженное воображение еще не творило опасных призраков, не одевало их плотью. Никто не подозревал, что подобные призраки можно так смешать с миром живых людей, что сами творцы не поймут, где друг, а где враг. Великому хану Тенгизу было очень далеко идти до тех, неизбежных лет, когда забота о теле повелителя лишит свободы и его самого, и весь его народ.
Поэтому Тенгиз мог вольно, без оглядки, как в седле, упасть в позолоченное кресло, не думая, что охрана плоха, что убийца, без труда проскользнув под шелковой стенкой, воткнет нож в беззащитную ханскую спину.
Поэтому, раскинув ноги – в кресле хуже сидеть, чем в седле, – Тенгиз еще не думал о заговорщиках, не взвешивал слов, поступков и возможных намерений возможных соперников, хотя у ханов много соперников и самые опасные – самые близкие. О заговорах Тенгиз будет думать, когда ему донесут, не раньше. Он дремал, будто Гутлук в степи, грезя, творя в полусне полумысли, полуобразы, произнося безмолвные речи, видя лица, не виданные наяву, свободно слушая не сказуемое словами. Он жил, как вольный хан, еще не униженный страхом.
Суны жались за спиной Чан Фэя. Великий хан открыл глаза, и правитель Су-Чжоу ощутил на своей спине дрожащие пальцы: его толкали. Он невольно шагнул вперед.
– Ты знал правителя Туен-Хуанга? – спросил Тенгиз.
– Да, великий, – склонился Чан Фэй. – Он был славен своей ученостью. Хао Цзай мог творить новые знаки-цзыры. Я сожалею о его смерти. Он обладал великими знаниями.
– Ты сожалеешь? О других ты тоже сожалеешь?
– Люди не равны, великий. Хао Цзай был ценнее других. О нем я обязан сожалеть больше, чем о других.
– Во сколько же раз твое сожаленье больше? В два раза? В девять? – настаивал Тенгиз. – И почему ты обязан сожалеть? Кто тебя обязал? – добивался сын Гутлука.
Правитель Су-Чжоу не нашел слов: объяснять очевидное произносимой речью труднее всего, а цзыров-знаков хан не знает…
– А ты тоже все знаешь, как он?
Чан Фэй рискнул поднять глаза, хотя ему было трудно встречаться взглядом с монголом. Не насмехается ли странный дикарь? Нет…
– О себе, великий хан, нельзя говорить похвально. Оставь знания себе, а похвалу – другим, учат наши старые книги.
– Ты хочешь служить мне? – спросил страшный монгол.
Струйки пота скользнули по бокам Чан Фэя. Мир качнулся, вернулся на место, но перестал быть прежним. Выбор? Желание? Правитель сломленного Су-Чжоу, не сломавшись сам, ждал смерти – без навязчивого страха, без навязчивой мысли: и менее стойкий человек не нашел бы места для страха. События развивались стремительно, как в одной из многих трагедий на сцене театра: дикий завоеватель и ученый, мужественный сановник, чьи добродетели торжествуют посмертно.
Чан Фэй, назначая предусмотренные законом пытки и мучительные казни, сам присутствовал при поучительных для других уроках по обязанности. Как все, он свыкся со страданиями и насильственной смертью, как с обстоятельствами естественными, справедливыми и нужными. Зрелище страданий его не страшило; как многие, он испытывал некое приятное ощущение, конечно непредосудительное. Живописцы и скульпторы Поднебесной с точностью воспроизводили пытки, казни, плоды их труда были допущенными предметами торговли. Особенным спросом пользовались изображения некоторых изощрений: закон отдавал палачу все тело преступника, не оставляя ничего тайного.
Ничто не преграждало дорогу смерти, преступник успокаивался ее прикосновением так же, как человек добродетельный.
Наука дала Чан Фэю ключ, он мог постигать значение событий. Наибольшим из них за годы его правления в Су-Чжоу был недавно открытый правителем Калчи цзыр, связавший степных дикарей и бедствия. Тут же последовавшие прискорбные несчастья – разорение Туен-Хуанга, гибель провинциальной армии, осада и гибель Су-Чжоу – необычайно смягчались: суны, особенно же сановники, были ни в чем не повинны, как заранее доказал правитель Калчи. Калчинский цзыр снимал вину и с Чан Фэя. Поистине, только дикари могли предпочесть разрушение Су-Чжоу. Ведь выкуп дал бы им больше, чем результаты беспорядочного грабежа.
Для Чан Фэя мало что существовало за границами цзыров. Как-то ему довелось прочесть рассуждение о сущности человеческого «я», составленное гималайским ученым. По общему мнению, перевод этого случайного сочинения – автор не ссылался на других и на сунские цзыры – сам собой доказал праздность мысли тибетца. Цзыры, примененные в переводах санскритских книг, раскрыли привязанность ученых индов к сказкам. Встречи с учеными тибетцами, которых дикари считают святыми, не убеждали в полезности углубления в сущность человеческой личности. Удивительные будто бы способности святых быть неуязвимыми для мороза, подолгу обходиться без пищи и угадывать мысли легко объяснялись утомительной системой упражнений. Бесполезный труд – результат многолетних усилий ничего не давал: куда проще носить теплое платье в холод и вызнавать чужие намерения хитростью или подкупом.
Монгол несколькими словами разбил медные ворота заученных воззрений. Чан Фэй, обливаясь потом, чувствовал – ему сейчас изменят ноги, как крабу, выброшенному на песок под жгучие лучи солнца. Он задыхался. Сделав шаг назад, Чан Фэй упал бы, не подхвати его руки советников, этих ученых более низких степеней, которых он заставил быть его свитой.
– Советуйте, советуйте, – умирающим голосом шептал Чан Фэй.
– Соглашайся, соглашайся, – нашептывали советники.
Чан Фэй не слушал, Чан Фэй не слышал. Чан Фэй не понимал.
– Как Сюэ Лян, как Сюэ Лян… – усердно в самое ухо кто-то вколачивал знакомое имя.
Сюэ Лян? А! Добродетельный Сюэ Лян! Семнадцать веков тому назад на юге Поднебесной Сюэ Лян покорился вторгшимся дикарям, став в дальнейшем с помощью драконов и тигров причиной гибели завоевателей. Силы вернулись к Чан Фэю: пример нашелся! Шагнув раз, другой. Чан Фэй опустился на колени перед ханом:
– Повинуемся и принимаем волю великого.
Но почему-то мир опять покачнулся, почему-то Чан Фэй не мог сомкнуть медные ворота, за которыми жил. Прежде жил.
Насилие, грабеж, убийство. Убийство, насилие, грабеж, Монголы мстили Су-Чжоу. Толпы сунов, обезумевшие от страха, разрушали стены, башни, ломали дома. Стиснутые, смятые, избиваемые, они погибали под обвалами, которые вызывали сами, погибали под монгольским железом, под копытами монгольских коней, под остроносым сапогом монгола.
Но кто-то прятался под обломками, в подвалах, в закоулках, кто-то выживал случайно, кто-то старался выжить, кто-то обязан был выжить.
Нужно, непременно нужно кому-то выжить, чтобы вновь – в который-то раз! – отстроить древний Су-Чжоу, сколько-то раз разрушенный и столько же раз возведенный опять, – и лучше, чем предыдущий, – возведенный для нового разрушенья. Нужно, чтобы город восставал вновь и вновь, чтобы вновь и вновь решался неразрешимый вопрос: кто лучше, что нужнее? Выжить, притаившись, как мышь, либо погибнуть героем? Чтобы маленький человек – для смерти нет больших – совсем один выбирал либо одно, либо другое. Так как не было третьего, не было места, где удалось бы переждать, ничего не решая. Ибо и тот, кто, возмущаясь общей слепотой или пользуясь властью, заранее приготовил себе надежную щель с такими запасами, с такими сводами и в столь совершенном секрете, что мог там отсидеться годами, разве такой тоже не выбрал? Выбрал, выбрал и еще утешался: в роду любого героя всяко бывало, иначе не было б рода.