А некоторые мертвы. Мне рассказали о Парвати, на чьи черты до самого конца накладывалось крошащееся, призрачное лицо Джамили. Нет, нас больше не пятьсот восемьдесят один человек. Дрожа на декабрьском морозе, сколько нас сидит в этих стенах и ждет? Я вопрошаю свой нос, и он отвечает: четыреста двадцать, число мошенничества и обмана. Четыреста двадцать в тюрьме у вдов; и еще один, обутый в тяжелые ботинки, ходит чеканя шаг, вокруг приюта – я чую, как близится-удаляется его вонь, смрадный след предательства! – майор Шива, герой войны, Шива-крепкие-коленки, сторожит нас. Довольно ли им будет четырехсот двадцати? Дети, я не знаю, долго ли они будут ждать.
…Нет, вы смеетесь надо мной, хватит, не надо так шутить. Как, каким чудом сохранилось, откуда взялось это добродушие, эта благожелательность в ваших речах, передаваемых от стенки к стенке? Нет-нет, вы должны меня осудить, немедленно и без права апелляции – так не мучьте же меня бодрыми, радостными приветствиями, которые я слышу от вас от всех, заключенных в одиночных камерах; время ли сейчас, место ли здесь для «салям», «намаскар»[123], «как жизнь?» Дети, до вас еще не дошло: они могут сделать с нами все что угодно, все – нет, что вы такое говорите, как это понимать: что-они-могут-нам-сделать? Хотите, я расскажу вам, друзья мои: стальные прутья очень больно бьют по щиколоткам; ружейные приклады оставляют синяки на лбу. Что они могут сделать? Сунуть электрический провод вам в задницу, дети; и это не единственный вариант; можно еще подвесить за ноги или применить свечу – о мягкий, золотистый, романтический отблеск свечей! – не так уж она уютна, свеча, когда ее, зажженную, подносят к коже! Так прекратите же, какая уж тут дружба, разве вам не страшно? Разве вам не хочется пинать, давить, топтать меня, пока не останутся одни ошметки? Зачем без конца шепотом вспоминать прошлое, тосковать по былым спорам, по столкновениям идей и вещей, зачем вы дразните меня вашим спокойствием, вашими нормальными реакциями, вашей способностью подняться-над-обстоятельствами? Откровенно говоря, я озадачен, дети: как вы, двадцатидевятилетние, можете радоваться друг другу, кокетничать, перешептываться? Это ведь не одно из наших собраний, черт побери!
Дети, дети, простите меня. Признаюсь вам: в последнее время я сам не свой. Я был буддой, и призраком в корзинке, и грядущим-спасителем-нации. Салем очертя голову кидался в тупики, натыкался на стены, у него были серьезные проблемы с реальностью с тех самых пор, как плевательница упала с неба, как месяц-яс… пожалейте меня, я даже ее, эту плевательницу, потерял. Но я опять заврался, я вовсе не хотел бить на жалость, я хотел сказать – я, кажется, теперь понял: это я, а не вы, не могу вникнуть в происходящее. Невероятно, дети, мы когда-то и пяти минут не могли проговорить без разногласий; детьми мы спорили-боролись-разделялись-выражали недоверие – порывали друг с другом, а теперь мы опять вместе, мы едины, мы все как один! Что за дивная ирония: Вдова засадила нас сюда, чтобы сломить, а на самом деле свела всех вместе! О самодовлеющая паранойя тиранов… и правда, что они могут с нами сделать, теперь, когда мы все на одной стороне, нас не разделяет ни соперничество языков, ни религиозные предрассудки: в конце концов, нам уже двадцать девять, я мог бы уже и не называть вас детьми!.. Да, вот он, оптимизм, вот она, эта зараза: настанет день, и Вдове придется выпустить нас, и тогда, тогда, вот увидите, мы образуем – ну, не знаю, – новую политическую партию, да, Партию Полуночи, и какие политики одолеют тех, кто множит рыб и превращает простые металлы в золото? Дети, что-то рождается здесь, в мрачную годину нашего плена; пусть Вдовы беснуются сколько угодно; в единстве – залог победы! Дети, мы победим!
Слишком мучительно. Оптимизм расцвел, будто роза на куче дерьма: мне больно вспоминать об этом. Вот и довольно, остальное я позабыл. Нет! Нет так нет, ладно, вспомню… Что хуже стальных прутьев-кандалов-колодок-свечей, поднесенных-к-коже? Что тяжелей вырывания ногтей и голода? Раскрою самую тонкую, самую изощренную уловку Вдовы: вместо того, чтобы мучить нас, она дала нам надежду. А это значит: оставалась какая-то вещь – нет, не «какая-то», а самая прекрасная в мире! – которую она могла у нас отобрать. И теперь очень скоро мне придется описывать, как нас отрезали от надежды.
Эктомия (полагаю, с греческого) – отрезание. К этому слову медицинская наука прибавляет самые разные префиксы: аппендэктомия, тонзиллэктомия, мастэктомия, тубэктомия, вазэктомия, тестэктомия, гистерэктомия. Салем хотел бы прибавить совершенно бесплатно, задаром, просто так еще один пункт к данному каталогу иссечений; этот последний термин, однако, принадлежит скорее истории, хотя медицинская наука имеет и имела к нему отношение:
Сперэктомия – выкачивание надежды.
В Новый год у меня побывала посетительница. Скрипнула дверь, зашуршал дорогой шелк. Узор на платье: зеленый и черный. Очки зелены, туфли черным-черны… В газетах об этой особе говорили: «великолепная девушка с пышными, раскачивающимися бедрами… она управляла ювелирным магазином до того, как заняться общественной работой… во время чрезвычайного положения ей полуофициально была поручена программа по стерилизации». Но я зову ее по-своему: для меня она – Рука Вдовы{284}. Которая одного за другим, и дети, и далее везде, и рвутся-рвутся шарики-мякиши… зелена-черна, она вплыла ко мне в камеру. Дети, начинается. Готовьтесь, дети. Будем едины. Пусть Рука Вдовы сделает за Вдову ее работу – но потом, потом… думайте о будущем. О настоящем думать невыносимо… и она, мягко, вкрадчиво: «По сути дела, видишь ли, вопрос упирается в Бога».
(Вы слышите, дети? Передайте дальше.)
– Индийский народ, – поясняет Рука Вдовы, – поклоняется госпоже, как божеству. А индийцы способны поклоняться только одному Богу.
Но я ведь вырос в Бомбее, где Шива – Вишну – Ганеша – Ахурамазда{285} – Аллах и несметное количество прочих имели свою паству… «А что вы скажете, – возражаю я, – о пантеоне из трехсот тридцати миллионов богов – и это только в индуизме?{286} А ислам, а бодхисаттвы?..»{287} И слышу ответ: «Ну, конечно! Боже милостивый, миллионы богов, ты прав! Но все они – проявления того же самого ОМ. Ты мусульманин: ты знаешь, что такое ОМ? Так вот: для масс наша госпожа – воплощение ОМ».
Нас четыреста двадцать; каких-нибудь 0,00007 процента от шестисотмиллионного населения Индии. Для статистики мы ничего не значим; даже если сосчитать, сколько процентов мы составляем от подвергнутых аресту тридцати (или двухсот пятидесяти) тысяч, получится всего-навсего 1,4 (или 0,168) процента! Но Рука Вдовы поведала мне, что тот, кто претендует на роль высшего существа, более всего боится других потенциальных божеств, поэтому, поэтому и только поэтому нас, волшебных детей полуночи, ненавидела, боялась, погубила Вдова, которая не довольствовалась ролью премьер-министра Индии, которая стремилась также стать Деви, Богиней-Матерью в самом грозном ее обличье, обладательницей божественной шакти, многоруким, многоногим божеством, причесанным на прямой пробор, с шизофренически окрашенными волосами… Так я узнал наконец смысл всего происходящего в этом рассыпающемся приюте вдов, чьи груди избиты до синяков.
Кто я? Кем мы были? Мы были – есть – пребудем богами, которых у вас еще не бывало. Но и чем-то еще; чтобы объясниться, я должен наконец приступить к самому страшному.
А теперь как можно скорее – иначе это так никогда и не разъяснится – расскажу, что в первый день нового 1977 года великолепная девушка с раскачивающимися бедрами сообщила мне, что – да, им вполне довольно четырехсот двадцати, они убедились, что сто тридцать девять человек умерли, лишь какая-то горстка успела скрыться, так что пора начинать «чик-чик», будет анестезия, и счет до десяти, числа на марше, один-два-три, и я шепчу в стену – пусть их, пусть их, пока мы живы и мы вместе, кто устоит против нас? … И кто повел нас, одного за другим, в подвальную комнату, где – ведь мы не звери, сэр – установлены кондиционеры, и стол, и лампа над столом, и снуют доктора-медсестры, зеленые и черные, халаты зелены, глаза черны… кто, с узловатыми, неодолимыми коленками, провел меня к месту моей погибели? Но вы уже знаете, можете догадаться, в этой истории только один герой войны; я не могу спорить с его коленками, брызжущими ядом, и иду туда, куда он велит… и вот я пришел, и великолепная девушка с пышными, раскачивающимися бедрами говорит: «В конце концов, тебе ли жаловаться, не станешь же ты отрицать, что однажды вообразил себя Пророком?» – потому что им было известно все, Падма, все-все; меня положили на стол, и маска опустилась на лицо, и счет-до-десяти, и цифры чеканят шаг: семь-восемь-девять…
Десять.
И: «Боже милостивый, он все еще в сознании; будь паинькой, считай до двадцати…»