Душкин назвал «Вечера…» веселой книгой. Но его гармонический, светлый гений прошел мимо того глубокого диссонанса, который пронизывает ее. Уже в первой повести цикла финальная сцена веселья обрывается трагической нотой: «Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро все стало пусто и глухо… Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».
О чем говорит этот грустный финал, на что он намекает? Гоголь смотрел на историю народа как на жизнь человека. Национальная душа в истории проходит через те же возрастные фазы – юности, молодости, зрелости, старости. В книге «Вечеров…» Гоголь поэтизирует юность своего народа – безоглядную, беззаботную, воспринимающую мир как вечный праздник, как буйное и разгульное пиршество земных радостей и утех. Православная душа народа еще не доросла тут до глубокой веры, до зрелой религиозности. Она еще полна языческих суеверий и предрассудков, свойственных юности нации, но и обрекающих эту юность на трагические искушения.
Гоголь-христианин знает, конечно, чем помочь сердцу в пустыне одиночества. Но он знает также, что народ, к которому он принадлежит, обречен на неизбежные испытания, от которых никому не уберечь его, не защитить, не спасти. Радость юности – «прекрасная», но «непостоянная» гостья – «улетит от нас», улетит и от народа. Эта тема, как грозовая туча, надвигается на солнечное небо «Вечеров…», достигая кульминации в повести «Страшная месть».
Рядом с племенем поющим и пляшущим, бок о бок с ним организуется в иное, недоброе единство другое племя, темное, бесовское, угрожающее пляшущим и поющим разрушением их веселья и распадом их единства. И по мере того как крепнет это племя, обостряется в повестях Гоголя чувство времени, утверждает себя историческая тема. Во второй части «Вечеров…» она звучит отчетливо и внятно, даже обретает зримые хронологические рамки: от запорожской юности XVI-XVII веков («Страшная месть») к крепостнической современности («Иван Федорович Шпонька и его тетушка»).
Чем искушает бесовская сила находящийся в состоянии романтической юности простодушный и доверчивый народ? Набор таких соблазнов неизменен во все времена: гордыня и тщеславие, богатство и роскошь, сластолюбие и похоть да еще один сугубо национальный порок, попавший даже в летопись Нестора, – «веселие Руси есть пити».
Как только простой казак Макогоненко стал сельским головой, так и возгордился, стал важен и чванлив. На мирской сходке, или громаде, «всегда берет верх», «высылает, кого ему угодно, ровнять и гладить дорогу или копать ров». Напускает на себя угрюмость и суровость, говорит отрывисто и немного – начальствует. Потенциальные возможности перехода казацкой вольницы в самодурство и произвол подчеркнуты Гоголем и в поведении парубков: «Гуляй, козацкая голова! – говорил дюжий повеса, ударив ногою в ногу и хлопнув руками. – Что за роскошь! Что за воля! Как начнешь беситься – чудится, будто поминаешь давние годы. Любо, вольно на сердце; а душа как будто в раю. Гей, хлопцы! Гей, гуляй!»
«Рай» казацкой вольницы далеко не христианский, а скорее языческий «рай». Храбрый Данило Бурульбаш из «Страшной мести», вспоминая о славе запорожского войска, о героических временах борьбы с неверными за независимость отечества, проговаривается и о другом: «Сколько каменья шапками черпали козаки! Каких коней, Катерина, если б ты знала, каких коней мы тогда угнали!»
И когда приходит час новой битвы, когда на мгновение оживает казацкий «рай», Гоголь рисует удалой разгул довольно сложными диссонирующими красками. С одной стороны – «пошла потеха и запировал пир». Гуляют мечи, летают пули, топочут кони. В описании боя ощутим колорит древнерусской воинской повести, возникают параллели со «Словом о полку Игореве»: та же метафора пира, переносимая на бранное поле, то же уподобление ратника крестьянину-пахарю и сравнение битвы с кровавой жатвой.
Сожалеет автор «Слова…» о поступке князя Игоря, поддавшегося игре страстей, устами Святослава произносит «горькое слово, со слезами смешанное». Не свободен от древнего греха и «пир» козаческий: «…уже очищается двор, уже начали разбегаться ляхи; уже обдирают козаки с убитых золотые жупаны и богатую сбрую». Не выдерживает Гоголь, как и автор «Слова…», вторгается в повествование с лирическим увещеванием о пагубе соблазна языческим «раем»: «Руби, козак! гуляй, козак! тешь молодецкое сердце; но не заглядывайся на золотые сбруи и жупаны! топчи под ноги золото и каменья!»
Страшной местью угрожает народная нравственность за измену козака святоотеческим преданиям – «не собирайте себе сокровищ на земле!». Потому и страшна месть, потому и суров Бог козацкий, что велик соблазн. Исток всех бедствий, обрушившихся на козацкий мир, народное предание связывает у Гоголя с изменой козака духовному братству и товариществу ради тщеславия да богатства. В этом смысл суровой легенды о двух братьях, Иване и Петре, в повести «Страшная месть». Даже в передаче характера верований юного народа торжествует в повести Гоголя пушкинский историзм.
В повести «Вечер накануне Ивана Купала» гонит богатый козак из дома своего бедного работника Петра за то, что полюбил он дочь его Пидорку. Идет Петр с горя в кабак и впадает в соблазн. Пьянствует в кабаке человек без роду и племени Басаврюк, давно с нечистой силой спознавшийся. «Полно горевать тебе, козак! – говорит он несчастному. – Знаю, чего недостает тебе: вот чего!» И звенит висевшим у него возле пояса кошельком. Соблазнился Петр, забыл, что от богатства неправедного не бывает добра. И сгорел он в муках совести адским пламенем – на том месте, где он стоял, только куча пеплу осталась. Пидорка же навсегда село покинула. «Приехавший из Киева козак рассказал, что видел в Лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки, по всем приметам, узнали Пидорку».
Мир общей жизни под теплым солнцем Украины изображается Гоголем как сравнительно недалекая, но уже недостижимая реальность, ставшая мечтой. Об этом говорит вступающая в диссонанс с остальными произведениями «Вечеров…» повесть «Иван Федорович Шпонька и его тетушка». Шпонька – человек той же козацкой породы, но опошленной в современности: мелкие интересы, ограничивающиеся едой, сном и употреблением напитков, душевная дряблость и вялость. Редко-редко в глубине души «существователя» вспыхнет Божья искра.
В первом своем сборнике Гоголь достиг больших успехов в развитии русской прозы. Он добился органического сочетания романтико-лирической стихии повествования с бытовой разговорной речью, необычайно расширив границы прозаического языка. Рассказчик «Вечеров…», Рудый Панько, заранее представляет тот шум, который поднимут светские читатели,, возмущенные появлением среди писателей «какого-то пасичника»: «Нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет – батюшки мои! Это все равно как, случается, иногда зайдешь в покои великого пана: все обступят тебя и пойдут дурачить… и начнут со всех сторон притопывать ногами. „Куда, куда, зачем? пошел, мужик, пошел!…“»
Сборник повестей «Миргород».
Успех «Вечеров…» круто изменил положение Гоголя в Петербурге. Сердечное участие в его судьбе принимают Дельвиг, Плетнев и Жуковский. Плетнев, бывший в то время инспектором Патриотического института, доставляет ему место преподавателя истории и рекомендует на частные уроки в некоторые аристократические дома. В мае 1831 года Гоголь знакомится с Пушкиным на вечере у Плетнева. Лето и осень 1831 года Гоголь проводит в Павловске и часто встречается с Пушкиным и Жуковским в Царском Селе.
По свидетельству Гоголя, именно Пушкин впервые определил коренное своеобразие его таланта: «Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем».
Эта особенность гоголевского мировосприятия более ярко, чем в «Вечерах…», проявилась в его следующей книге – «Миргород». О повестях, включенных в эту книгу, Белинский писал: «В них меньше этого упоения, этого лирического разгула, но больше глубины и верности в изображении жизни». Как и «Вечера…», цикл повестей. «Миргород» состоял из двух частей. В первую вошли повести «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба», во вторую – «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Обе части вышли в свет одновременно в самом начале 1835 года. Гоголь дал «Миргороду» подзаголовок «Повести, служащие продолжением „Вечеров на хуторе близ Диканьки“». Но эта книга не была простым продолжением «Вечеров…». И в содержании, и в характерных особенностях художественной манеры писателя она явилась новым этапом в его творческом развитии.