как было. Кое-что знает Никита Струве. А что шло через Хееба – это всё пропало, он ото всего уклонится. И, Боже, как больно опять тянуть из души это всё мучительное, эту нашу единственную проваленную линию бывшей тогда борьбы, опять перебирать забытые бумажки, восстанавливать звёнышко за звёнышком, – и что же останется от работы? Душа затмилась, каждый день по нескольку раз вспоминаешь.
Тем тяжелей легла на меня эта весть, что именно той осенью 1980 я чувствовал себя особенно, невероятно легко: прочно спал, здоров, приёмист, прекрасно идёт работа, освободился ото всяких глупых забот, как швейцарский скандал с Фондом, и рассчитался с дискуссиями, довольно успешно из них вышел, – и вот теперь только работать! И кажется, что за мелочь – суд, если не грозит казнь, лагерь, и нет ни муки совести, ни надрыва души, ни потери чести. Разве это можно сравнить с бывалым постоянным давлением КГБ, провалом моего архива в 1965 или мучительным разводом с первой женой? или случись бы сейчас пожар и уничтожь рукописи – значит, всю жизнь? Да даже проход волков в двух шагах был серьёзней. Да такие ли ещё опасности грозят мне впереди? Да что это в сравнении с тем, как сегодня каждый день угнетены иные мои соотечественники? да как можно мне, закалённому, потерять душевное равновесие, рабочее состояние – из-за какой дребедени? Убивает ничтожность этого конфликта по сравнению с делаемым делом.
Да, вот что оно значит: не море топит, а лужа. Сейчас – западная лужа. В свои последние февральские дни в СССР я заявлял: вся ваша газетная травля не испортит мне одного рабочего дня! И было – так! А здесь вот теперь начинаю жалеть: да стоило ли добавлять эту сноску про Карлайлов? да зачем связался? не хватило смирения – перетерпеть? Сам же в лужу и вступил.
Но нет, нельзя было смолчать на всю её ложь. Это было бы уже унизительно, потеря характера. И ведь она сыграла на общей нашей там, в СССР, подгнётности.
Что ж поделать, озабоченность – это нормальное земное состояние. Подобные случаи в западном мире неизбежны, и моя судьба, наверно, – всё испытать, для полноты картины. Ничего не поделать, кидаю работу, начинаю составлять план нашей защиты, возражений, претензий. Приходит длиннейший иск карлайловского адвоката на длинных «легальных» тридцати листах с пронумерованными строчками – змеиный концентрат западного юридизма, но не по-юридически пафосный, а с нагнетанием эмоциональных обвинений, – надо же нагнести на 2 миллиона. Иск – не только ко мне, но и к издательству «Харпер энд Роу», однако ясно, что защиту я беру на себя. Какого ж адвоката звать на помощь? Пригожается знакомство со знаменитым Эдвардом Беннеттом Вильямсом, который уже демонстративно и благородно брал под защиту погребённого в Гулаге Гинзбурга, и, не без его влияния, вырвали Гинзбурга. Вильямс – большой законоискусник и много процессов выигрывал в Штатах. Он присылает к нам в Вермонт своего молодого успешливого помощника Грегори Крейга, родом вермонтца. Несколько часов в напряжении памяти я, по восстановленным записям, рассказываю ему всю досадную историю с Карлайл от 1967 года, с нашими промахами, с её злоупотреблениями. Можно подавать и встречный иск – на её последние статьи против меня. Втащенный в дело, я уже разозлён и теперь готов с ней состязаться до нашего смертного конца, что ж делать. Моё примечание? – только слабая тень того, что я должен о ней сказать. Готов перенести долгий суд, вызывать свидетелей, не жалеть расходов и добиться-таки справедливости. Если я не склонялся перед ГБ – почему я должен теперь склониться перед мелкой пакостью?
Но так говорим, говорим, вспоминаем семь часов подряд, – а на восьмом Крейг объясняет: это будет очень затяжно, изнурительно, потянется громкий процесс, всё будет переполаскиваться газетами, телевидением, и в лучшем случае всего лишь докажет вину Карлайл передо мной, – и так ли это много? стоит ли того? и денег? Вот как распаляет безчеловечная судебная хватка – он мне должен доказывать, что – не стоит того, что я слишком оторвусь от работы. У Крейга другой план: издав книгу, Карлайл сама себя сделала так называемым общественным лицом, – а про такое в Америке можно выражаться свободно. Итак, доказывать, что моё примечание не даёт оснований для её иска. Оно – всего лишь выражение моего личного мнения об общественном лице.
Такова система! – легче любой путь, нежели прямо доказывать правду.
Совет разумен. Ещё который раз приходится считать невозможным объясниться с Карлайл так, как она заслуживает. Свобода, при которой у всех скованы уста и все ползают в компромиссах…
Принимаем план Крейга. Но даже это требует огромной работы адвокатской конторы. На таких же длинных легальных тридцати листах с пронумерованными строчками составляется такой же изнурительный юридический документ, переполненный прецедентами (американское судопроизводство – не так на законах, как на прецедентах): когда, кем и где было отведено обвинение в клевете и утверждено право выражения мнения. (Эти прецеденты теперь извлекаются из судебной истории страны компьютерами.) Документ составлен, видимо, сильно. Перед судебным слушанием в июле 1981 он вручается противной стороне и должен произвести впечатление.
И – как же поступает Карлайл? Уже, кажется, зная её характер – я мог бы догадаться. А не ожидал шага. За три-четыре дня до слушанья её адвокат передаёт через нашего мне – предложение капитулировать!! Карлайлы, так и быть, согласны погасить иск, если я сделаю публичное заявление предлагаемого мне типа: «Мне не были известны обычаи и природа издательской индустрии на Западе. Ввиду озабоченности супругов Карлайл моими заявлениями в “Телёнке” я хотел бы уточнить: я не имел в виду, что Ольга Карлайл распоряжалась моими гонорарами корыстно, не имел в виду, что они умышленно вводили меня в заблуждение о сроках опубликования “Архипелага”. А если такие толкования возникли, то я очень сожалею и огорчён ущербом, который мог последовать для Карлайлов».
То есть мне предлагали подписать – прямо наоборот тому, как было и как я готов был доказывать? Одновременно – и писательское самоубийство: отречься от одного абзаца в такой книге, как «Телёнок», – значит поставить его весь под сомнение, – да тогда и все остальные книги? Когда я и без того окружён стеной клеветы – вот только этого ещё и не хватало.
Я возмущён был не только Карлайлами, но даже и моим милейшим адвокатом: зачем он взялся передавать такое унизительное требование? создал ощущение слабости, которой у нас нет! Крейг отвечал, что так полагается, он обязан был передать.
Ответил он им холодным звонком отклонения.
23 июля в Сан-Франциско состоялся суд. Тщательный рассудительный судья Вильям Шварцер (да опираясь на превосходную аргументацию Крейга) жёстко выговорил Карлайлам, что их иск – вовсе