В игольчатых чумных бокалах
Мы пьем наважденье причин,
Касаемся крючьями малых,
Как легкая смерть, величин.
И там, где сцепились бирюльки,
Ребенок молчанье хранит —
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
Ноябрь 1933
И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосогласье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей —
Безлиственный дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
Ноябрь 1933
Сколько бы мы ни старались, мы не сможем «пересказать» эти стихи, объяснить то, что в них сказано, полностью, «без остатка». Они принципиально несводимы к логическому пересказу; их истина, логика и правота – поэтические. Анализ способен лишь указать на параметры смысла, но не может исчерпать смысловое содержание текста. К примеру, изумительная формула «Большая вселенная в люльке / У маленькой вечности спит» дает возможность для различных интерпретаций. Вообще мандельштамовские восьмистишия приводят на ум дзэнские загадки-коаны с их нелинейной, образной логикой или сады камней: являясь стимулом для созерцания и размышления, они не могут трактоваться однозначно.
К поэзии и личности какого бы поэта ни обращался Мандельштам – будь то Данте, или Андрей Белый, или Важа Пшавела, – это всегда контакт творческий: перед читателем предстает Данте Мандельштама, Андрей Белый Мандельштама, Важа Пшавела Мандельштама. Так обстоит дело и с Петраркой.
Над переводами из Петрарки Мандельштам работал в основном в конце 1933 – начале 1934 годов, хотя возвращался к этому труду в связи с сонетом «Промчались дни мои – как бы оленей…» и позже, в Воронеже. Н. Мандельштам предполагала, что перевод любовных сонетов мог иметь отношение к воспоминаниям о недолгом безответном увлечении Ольгой Ваксель (зима 1924–1925 годов). Она вызвала, очевидно, сильные переживания у Мандельштама. Вообще, по мнению автора книги, наиболее яркие, проникнутые лирическим чувством любовные стихи адресованы поэтом двум Ольгам – Гильдебрандт-Арбениной и Ваксель. В начале 1930-х О. Ваксель вышла замуж и уехала с мужем-иностранцем в Норвегию. Там, в Осло, она покончила с собой в 1932 году. Мандельштам узнал о ее смерти в следующем году, 1933-м. Во всяком случае, в Воронеже 3 июня 1935 года Мандельштам пишет два стихотворения, посвященных покойной О. Ваксель, – «Возможна ли женщине мертвой хвала?..» и «На мертвых ресницах Исаакий замерз…», и в июне же возвращается к переводу сонета Петрарки «Промчались дни мои – как бы оленей…». «Возможна и обратная связь, – пишет Н. Мандельштам, – работа над Петраркой воскресила в памяти Ольгу» [567] .
Из Петрарки
I
Valle che de’lamenti miei se’ piena…
Petrarca [568]
Речка, распухшая от слез соленых,
Лесные птахи рассказать могли бы,
Чуткие звери и немые рыбы,
В двух берегах зажатые зеленых,
Дол, полный клятв и шепотов каленых,
Тропинок промуравленных изгибы,
Силой любви затверженные глыбы
И трещины земли на трудных склонах:
Незыблемое зыблется на месте,
И зыблюсь я… Как бы внутри гранита
Зернится скорбь в гнезде былых веселий,
Где я ищу следов красы и чести,
Исчезнувшей, как сокол после мыта,
Оставив тело в земляной постели.
Декабрь 1933 – январь 1934
II
Quel rosignuol, che si soave piagne…
Petrarca [569]
Как соловей, сиротствующий, славит
Своих пернатых близких ночью синей
И деревенское молчанье плавит
По-над холмами или в котловине,
И всю-то ночь щекочет и муравит
И провожает он, один отныне, —
Меня, меня! Силки и сети ставит
И нудит помнить смертный пот богини!
О, радужная оболочка страха!
Эфир очей, глядевших в глубь эфира,
Взяла земля в слепую люльку праха —
Исполнилось твое желанье, пряха,
И, плачучи, твержу: вся прелесть мира
Ресничного недолговечней взмаха.
Ноябрь-декабрь 1933
III
Or che ‘l ciel e la terra e ‘l vento tace…
Petrarca [570]
Когда уснет земля и жар отпышет,
И на душе зверей покой лебяжий,
Ходит по кругу ночь с горящей пряжей
И мощь воды морской зефир колышет, —
Чую, горю, рвусь, плачу – и не слышит,
В неудержимой близости все та же:
Целую ночь, целую ночь на страже
И вся как есть далеким счастьем дышит.
Хоть ключ один – вода разноречива:
Полужестка, полусладка. Ужели
Одна и та же милая двулична?
Тысячу раз на дню, себе на диво,
Я должен умереть на самом деле
И воскресаю так же сверхобычно.
14–24 декабря 1933
IV
I di miei, piu1 leggier che nesun cervo…
Petrarca [571]
Промчались дни мои – как бы оленей
Косящий бег. Срок счастья был короче,
Чем взмах ресницы. Из последней мочи
Я в горсть зажал лишь пепел наслаждений.
По милости надменных обольщений
Ночует сердце в склепе скромной ночи,
К земле бескостной жмется. Средоточий
Знакомых ищет, сладостных сплетений.
Но то, что в ней едва существовало, —
Днесь, вырвавшись наверх, в очаг лазури,
Пленять и ранить может, как бывало.
И я догадываюсь, брови хмуря, —
Как хороша – к какой толпе пристала —
Как там клубится легких складок буря…
4–8 января 1934; июнь 1935
Мандельштам «тщательно сохраняет ритм (перебои ударений, разрушающие привычный русскому читателю ямб) и синтаксис подлинника (громоздкие, обычно упрощаемые периоды), – замечает М.Л. Гаспаров, – но решительно меняет его стиль: вместо образов изящных и нежных вводит нарочито резкие, в духе собственной поэтики этих лет. Такие слова как “шепоты каленые”, “тропинки промуравленные”, “трещины земли”, “незыблемое зыблется”, “как сокол после мыта (линьки)”, “щекочет и муравит”, “деревенское молчанье плавит”, “силки и сети ставит”, “о радужная оболочка страха!”, “люлька праха”, “ресничного взмаха”, “покой лебяжий”, “с горящей пряжей”, “вода разноречива”, “сверхобычно”, “косящий бег”, “в горсть зажал пепел наслаждений”, “к земле бескостной”, “очаг лазури”, “клубится складок буря” и т. п., целиком принадлежат переводчику» [572] .
Не исключено, что в первом сонете «после мыта» может значить у Мандельштама «после охоты» (как полагает, например, А.Г. Мец), хотя в «Слове о полку Игореве», откуда это древнее слово пришло в мандельштамовские стихи, «в мытех» обозначает линьку. Во всяком случае, легче можно представить сокола исчезнувшим (из поля зрения, унесенным) после охоты, где он проявил себя во всей красе, чем после линьки. Вообще Мандельштам нередко использует те ли иные выражения в собственном, необщем значении. Есть основания предположить, что глагол «муравит» (в общеупотребительном значении «муравить» – покрывать посуду глазурью) во втором сонете может иметь связь с еврейским словом “mure” («меланхолия, горечь, печаль»; идиш). На подтекстуальное значение этого слова для стихотворения «Нет, не спрятаться мне от великой муры…» указал Л. Городецкий (об этом мы писали выше), но вероятно привлечение этого подтекста и в данном случае, для характеристики пения «сиротствующего соловья», оплакивающего своих пернатых близких. «Муравит» несомненно приводит на память «буравит», но можно ли предположить, что песня соловья «буравит» ночь? Если только в значении «тревожит», пронзает тишину: скорбное “mure” соединяется с «буравит» и порождает, предположительно, это «муравит». Определение же «промуравленные» (тропинки) из первого сонета, по нашему мнению, восходит к выражению «трава-мурава».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});