Наказание было непонятно мягким. Никто этого не ожидал. Литературу карали сурово. Мандельштам прекрасно знал цену поэтическому слову в России. «Поэтическая мысль – вещь страшная, и ее боятся», – сказал он однажды уже в Воронеже своему знакомому С.Б.Рудакову. Несомненно, эта «мягкость» объяснялась определенными причинами. Это было время, предшествовавшее проведению Первого съезда советских писателей, на котором должна была быть создана единая общесоюзная писательская организация (съезд проходил в Москве с 17 августа по 1 сентября 1934 года). Этому мероприятию придавалось большое значение – оно должно было свидетельствовать о единстве власти и интеллигенции перед лицом всего мира. В Германии гитлеровцы жгли книги на площадях (10 мая 1933 года в Берлине и других городах состоялось публичное сожжение сочинений «расово неполноценных» и идеологически неугодных авторов), и на этом фоне советское руководство стремилось привлечь на свою сторону «мастеров культуры» всей планеты. Поэтому в этот период Сталин и его окружение проявляли определенный либерализм. Нацисты – негодяи, насильники и варвары, а в СССР культура процветает и писатели свободно и радостно поддерживают партию и ее мудрого вождя. Есть, конечно, отщепенцы, но это единицы, не имеющие никакого значения. Но даже и к ним гуманная Советская власть проявляет милосердие и стремится их «перековать». Суровое наказание Мандельштама за его дерзкие стихи могло нарушить игру с интеллигенцией, вызвать толки в обществе, подогреть крайне нежелательный интерес к крамольному произведению («За что убили?» или «За что отправили в лагерь»?) и распространение его – ведь трудно было рассчитывать на то, что можно уничтожить абсолютно всех, кто знал эти строки. А если не удастся ликвидировать всех знающих? А если среди знающих окажутся фигуры с мировой известностью – их тоже придется репрессировать, вызывая при этом нежелательное беспокойство западных либералов? Поэтому хлопоты Ахматовой и Пастернака, который обратился к Н. Бухарину (а тот был не только редактором «Известий», но и утвержденным докладчиком о поэзии на будущем писательском съезде), очевидно, способствовали смягчению участи Мандельштама.
Нет никаких сведений о том, что Сталин инициировал арест Мандельштама. Вероятно, он вообще до определенного момента об аресте поэта не знал. Существует мнение, что Сталин так и не познакомился со стихами о «кремлевском горце». (Так считала, например, по словам сестры Екатерины Сергеевны, М.С. Петровых, полагавшая, что в противном случае все знавшие стихотворение были бы уничтожены.) В качестве обоснования этой гипотезы выдвигается следующий тезис: стихотворение рисует вождя в настолько непривлекательном виде и написано в столь оскорбительной манере, что чекисты просто не решились довести его текст до Сталина, опасаясь за свою жизнь, боясь, что диктатор уничтожит всех, кто знает эти стихи.
Автору книги эта версия кажется маловероятной. Предположим, что следователь Шиваров хотел бы скрыть крамольные строки. Но ведь он не работал в изоляции. Ордер на арест выписал, как говорилось выше, Я. Агранов (у которого Н. Бухарин, осведомленный об аресте Мандельштама, пытался выяснить причину ареста). Подготовленное обвинительное заключение Шиваров представил на рассмотрение особого совещания (ОСО) при коллегии ОГПУ, которое и вынесло приговор. В обвинительном заключении Мандельштам назван «автором контрреволюционного пасквиля против вождя коммунистической партии и советской страны» и дается характеристика самому «пасквилю» [587] . Стихи содержатся в деле. Трудно представить, чтобы ОСО (вкупе с Шиваровым) решилось утаить такого рода документ, важнейший документ, и пошло на то, чтобы вынести автору необъяснимо мягкий приговор. Все эти люди должны были в таком случае полностью доверять друг другу, быть уверенными в том, что никто из них ничего не сообщит о скрытом. Откуда у них могла быть подобная уверенность? И как они реально могли выполнить такое намерение? Если бы они этого хотели, они должны были в первую очередь изъять из дела крамольные стихи – а стихи в деле находятся. Можно предположить, что информация снизу дошла до Г. Ягоды, а скрыл ее от Сталина уже непосредственно он. Но это тоже сомнительно. Сразу же после ареста Мандельштама о поэте стали хлопотать, как сообщалось выше, Ахматова и Пастернак; об аресте немедленно узнали в писательском и окололитературном кругу. Ахматова – опальный поэт, но ее высокий статус в литературном мире был властям хорошо известен; Пастернака же тогда прочили на роль чуть ли не первого поэта страны. Пастернак и Ахматова – фигуры, имевшие несомненное влияние в своей области, и вот эти люди беспокоятся, хлопочут, «поднимают шум». Логично предположить, что в этой ситуации Сталин мог бы и поинтересоваться: а что, собственно, натворил этот Мандельштам? Мог ли пойти Ягода в этой обстановке на утаивание от вождя такого, прямо касающегося Сталина дела? Причем у него не было бы никакой гарантии, что в случае умалчивания кто-то из его честных или ретивых подчиненных не сделает попытку довести информацию по делу наверх через его голову.
Уже после возвращения из Чердыни Надежда Мандельштам зашла к Бухарину в редакцию «Известий». По ее словам, Бухарин ее не принял, а секретарша ей сказала: «Николай Иванович не хочет вас видеть – какие-то стихи…» «Больше я его не видела, – продолжает Н. Мандельштам. – Эренбургу он впоследствии рассказал, что Ягода прочел ему наизусть стихи про Сталина, и он, испугавшись, отступился. До этого он успел сделать все, что было в его силах, и ему мы обязаны пересмотром дела» [588] . Н. Мандельштам пишет о том, что Бухарин узнал о стихотворении от Ягоды. Но если Ягода информировал Бухарина, то неужели он не информировал Сталина?
Кроме того, массовых репрессий против работников «органов», подобных тем, которые будут проводиться в период после убийства С.М. Кирова (1 декабря 1934 года), еще не было. Должны ли были работники ОГПУ, причастные к делу Мандельштама, считать себя безусловно обреченными за «знание» крамольных стихов, если они попадут на стол к Сталину, в то время, в мае 1934 года?
А между тем следствие по делу оканчивается приговором, который трудно объяснить, если не предположить вмешательство «сверху».
(Автору книги кажется вполне логичным предположение О. Лекманова, что Сталину крамольные стихи могли в определенной степени «понравиться». Понравиться, скажем, по тем же причинам, по которым вождь получал удовольствие от «Дней Турбиных» М. Булгакова – а эту пьесу Сталин смотрел во МХАТе многократно. В самом деле, белые в «Днях Турбиных» обречены и сознают свою обреченность – и это свидетельство не советского агитпропа, а писателя, который явно близок к своим героям и им сочувствует. То же и у Мандельштама, при всем отличии: у тех, кого поэт именует «мы», земля уходит из-под ног, они «беспочвенны», они ничего уже не значат и сами признают, что только у него, вождя, сила и что слова его весомы и «верны».)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});