В переполненном шумном зале стало еще тяжелее. Вот когда довелось сдавать экзамен пройденной в детстве школе воспитания.
Как часто в воображении она рисовала себе балы: много-много огней, цветы, бриллианты, серпантин, исступленные завывания джаза, «шумит ночной Марсель», дамы в эксцентричных туалетах и красивые, смелые мужчины — весь этот угар оживлял в ней глубоко скрытый темперамент.
Те балы, о которых вспоминала мать, ее не привлекали; этикет высшего круга казался ей скучным, замораживающим. Присутствие высокопоставленных особ, эти дамы с шифром, эти матери, наблюдающие в лорнеты за своей молодежью, постоянная настороженность, чтобы не сделать «faux pas»[77], вся официальность — должны были, казалось ей, наводить тоску и лишать сладкого яда эти вальсы и pas de quatre[78], несмотря на всю изысканность среды и обстановки.
Но здесь, в этой зале, не было ни эксцентричности, ни этикета, а только распущенность; здесь слишком остро не хватало изящества. Мужчины уже слишком мало были похожи на салонных львов. Женщины — расфуфыренные и развязные жирные еврейки из nouveaux riche'ek[79] и пролетарские девицы, державшие носки вместе и пятки в стороны, а толстые руки сжатыми в кулачки. Короткие юбки открывали неуклюжие колени, губы у всех ярко размалеваны, безвкусица в одежде, ублюжество манер, визгливый беззастенчивый хохот, запах пота и дешевых духов, красные бутоньерки и обилие партзначков — все это действовало удручающе. Это было уже совсем не то, чего бы ей хотелось!
Замечал или не замечал Геня все это убожество? Он, правда, шепнул ей:
— Моя Леночка лучше всех.
А в общем, был весел и чувствовал себя, по-видимому, в родной стихии. Веселостью своей он в какой-то мере выказывал безразличие к тому, что произошло час назад между ними, и это оскорбляло ее в самых тонких чувствах.
Пришлось встать, когда пили за товарища Сталина.
С опущенными глазами, стараясь ничем не выразить кипевшего в ней негодования, она выпила за изверга, а Геня в каком-то глупом восторге еще повторял слова тоста!
Он опрокидывал рюмку за рюмкой и подливал ей, требуя, чтобы она выпила непременно до дна, и это было досадно и скучно. Видя, что он становится все развязнее и развязнее, она пыталась удерживать его:
— Геня, не пейте больше! Геня, довольно! — И обрадовалась, когда начались танцы.
Однако после нескольких фокстротов он потащил ее в буфет, где опять спросил портвейна. Усаживая ее, он как будто случайно коснулся ее груди, а наливая ей вино, почти обнял ее.
— Геня, ведите себя прилично, или я тотчас уеду домой, — сказала она, окидывая его недружелюбным взглядом. — Помните золотое правило: джентльмен может пить, но не может быть пьян.
Геня, разумеется, стал уверять, что он не пьян, совсем не пьян.
Не было вальса с веселыми выкриками «À une colonne!»[80] и «Valse générale!»[81]. Эти команды были ей знакомы еще по детским балам. Не было танго, которое ей не пришлось танцевать еще ни разу в жизни, только тустеп и фокстрот, которые танцевали, безобразно прижимаясь друг к другу и покачиваясь из стороны в сторону.
— Ты чего это, Геня, не знакомишь нас со своей девушкой? Себе приберегаешь? Пошли теперь со мной, гражданочка. Я этак в обнимку, — услышала она вдруг заплетающийся голос и, обернувшись, увидела пьяную красную физиономию и распахнутую на волосатой груди рубашку.
— Благодарю. Я с незнакомыми не танцую, — сдерживая негодование, ответила Леля и уцепилась за Геню.
— Что вы, Леночка, мы тут все знакомы! Это наш завхоз, отличный парень. Пройдитесь с ним, а я сбегаю в буфет вам за шоколадкой.
— Нет, Геня. Я вас прошу проводить меня домой. Я очень устала, меня ждет мама, а вы можете снова вернуться и танцевать хоть до утра. — И так как завхоз уже ретировался, прибавила: — Я не желаю танцевать с подобным типом: он едва на ногах держится, разве вы не видите? Нет, Геня: вы сначала проводите меня, а потом пройдете в буфет.
Он повиновался ее повелительному тону, но как только они оказались в такси, он, словно изголодавшись по ней, схватил ее в объятия, ощупывая жадными руками ее маленькие груди, которые ей не приходилось стягивать бюстгальтером, так они были миниатюрны.
— Геня, Геня, qu'est-ce que vous faites! Ça ne va pas![82] — прошептала она, забывая, что он не понимает по-французски, и отстраняя его; но он сжал ее еще сильнее.
— Вы только не вздумайте прогонять меня! Я еще не успел на вас порадоваться, посмаковать. Обещайте, что ваша любовь у меня останется, что бы ни случилось, — бормотал он заплетающимся языком.
— Геня, перестаньте! Мы не одни. Потом поговорим.
— Нет, теперь, а то я ночь не буду спать. Вчера, Леночка… вчера… у меня был неприятный день… Мне это тяжело, честное ленинское! Уж этот мне Шерлок Холмс! Ему охота по службе выдвинуться, а я тут при чем? Я вообще-то, честно, люблю вас… Вы — милашка такая! Только зря вы мне вашего пажа подставили…
— Что? Что?! — в ужасе вскрикнула Леля.
— А вы обещайте, что не разлюбите! — продолжал бормотать Геня. — Ну да, может быть, они не узнают… Я вас спрашиваю: где тут моя вина? Я сам пострадавший — помешали моему счастью с девушкой… Я вас спрашиваю… У меня любовь, а они лезут — Дашкова им подавай…
Геня совсем раскис и, свернувшись клубком, соскользнул, словно куль, к ее ногам.
Шофер в эту как раз минуту затормозил перед домом Лели.
— Ну, девушка, кавалер ваш, видать, совсем размокропогодился! Как нам теперь быть с ним? В отрезвиловку, что ли, доставить?
Но Леля, вся заледенев, не понимала, о чем он говорит.
— Господи, Господи! Что же это! — повторяла она, хватаясь за голову.
— Да ничего, протрезвится! А вот кто мне теперь платить будет? Есть ли у вас деньги, девушка?
Сообразив наконец, о чем говорит шофер, Леля стала растерянно шарить у себя в сумочке и в карманах, где, к счастью, неожиданно отыскала то, что было нужно. Протянув деньги шоферу, она назвала адрес Гени, а сама бросилась к подъезду, словно убегая от погони.
— Боже! Боже! — слетало с ее холодных губ.
Глава тридцать третья
Накануне первого мая, сразу после работы — утренняя смена кончалась в три часа, Олег помчался на вокзал, в восторге от мысли, что может провести дома двое с половиной суток. Он и Маркиза взял с собой.
В Ленинграде, выскочив с собакой на ходу из трамвая, он забежал в гастроном на углу купить Асе и Славчику по пирожному.
Но дома было безрадостно — вчера Наталью Павловну вызвали в часть и взяли подписку о невыезде, а это значило, что со дня на день следовало ожидать ссылки.
Олег возмутился:
— Какая жесткость! Человеку скоро семьдесят! Вот нелюди!
Ася плакала, и Олегу даже пришлось строго поговорить с ней, чтобы как-то воззвать к ее мужеству.
Приложившись к ручкам Натальи Павловны и француженки и обменявшись с ними несколькими словами по поводу тех мер, которые следовало принять, Олег пошел в ванную, предвкушая удовольствие встать под душ, но натолкнулся там на Асю: она сидела на краю ванны с печально склоненной головкой и распущенной косой.
— Ты точно сестрица Аленушка, окликающая братца Иванушку… Ася, да ты опять плачешь!
— Я очень боюсь за бабушку. Я не смогу быть больше мужественной, я вдруг увидела бессилие: удар — выпрямимся, залижем раны, снова удар… опять из последних сил наладим жизнь, и снова… Когда же конец? У меня такое чувство, что наше гнездо разоряют. А ты стал слишком суров в последнее время, ты, может быть, разлюбил меня?
— Что ты! Что ты, родная! Никогда еще я не любил тебя так, как теперь! Но бывают минуты, когда с человеком, который падает духом, следует заговорить решительно и даже строго — только и всего! Прости, если я тебя обидел, моя чудная девочка. Ну, улыбнись же! — Но она закрывала лицо руками, и он увидел, что сквозь тонкие пальчики текут слезы. Кто-то толкнул Олега — это пудель протискивался к своей хозяйке, большие черные глаза собаки тревожно и соболезнующе устремились на Асю, но та не изменила положения.
— Теперь горе даже то, что могло бы быть счастьем, теперь все горе, все. Мне жалко нас всех, мне жалко самоё себя… — шептала она сквозь слезы.
— Да что же все-таки случилось, Ася? Какое еще осложнение или горе? Посмотри, я около тебя на коленях, не мучай меня и свою верную Ладу, скажи нам. — Она молчала, глядя в пол; нахмурившись, он молча всматривался в нее… — Кажется, я догадываюсь… Я правильно догадываюсь? — и взял ее руку.
Она кинула на него быстрый пугливый взгляд из-под ресниц и снова их опустила, на щеках остановились две крупные слезинки.
— Я угадал. Но разве это уж такое горе? Сейчас, конечно, очень трудный момент, я понимаю… И все-таки: неужели мы с тобой будем считать это несчастьем? Слезы-то, слезы, какие соленые, горькие, вкусные… — Он целовал ее мокрые щеки. — Ага, улыбнулась! Твоя улыбка — как радуга после дождя. Ася, послушай: а что если там девочка — дочка?