— Я угадал. Но разве это уж такое горе? Сейчас, конечно, очень трудный момент, я понимаю… И все-таки: неужели мы с тобой будем считать это несчастьем? Слезы-то, слезы, какие соленые, горькие, вкусные… — Он целовал ее мокрые щеки. — Ага, улыбнулась! Твоя улыбка — как радуга после дождя. Ася, послушай: а что если там девочка — дочка?
Она, все еще всхлипывая, прижалась к его груди.
— Так ты рад! А я ведь не решалась тебе сказать — я еще никому не говорила.
— С каких пор ты стала меня бояться, Ася? И почему ты так виновато смотришь? Ты — моя святая! Пусть мы бедствуем, и все-таки не будем унывать, Ася, пусть, наперекор всему, новый ребенок будет счастьем для нас!
После обеда Олег засел за письма Пешковой и Карпинскому, которые он составлял от лица Натальи Павловны, с просьбой заступиться перед органами политуправления за семидесятилетнюю больную вдову; Наталья Павловна должна была их переписать собственной рукой. Желая поднять присутствие духа у окружающих, Олег разработал план действий на случай, если повестка все-таки придет: Наталья Павловна поедет сначала с мадам, Ася останется кончать учебу и распродавать вещи и приедет позднее, обменяв ленинградские комнаты на комнаты в том городе, где будет Наталья Павловна.
— У меня только «минус» — к Луге я не прикреплен и надеюсь, что мы сможем поселиться все вместе, — говорил он, великолепно сознавая всю шаткость этих позиций. Тем не менее ему все-таки удалось несколько восстановить равновесие, и он с радостью заметил, что Ася приободрилась.
Часов около восьми вечера Олег, сидя на диване рядом с женой, доказывал ей, что великолепно может без всякого ущерба для собственного здоровья еще и еще ограничить расходы на собственную персону в Луге.
— Ни в коем случае не присылай мне больше таких роскошей, как сыр и ветчину, — говорил он.
Ася подняла голову:
— Я этого не посылала — у тебя воображение разыгрывается.
— Как же не посылала? А помнишь — через Елизавету Георгиевну, когда она навещала меня в Луге?
— Через Елочку я не передавала ничего!
Они с удивлением переглянулись.
— Елочка, стало быть, захотела нам помочь! — сказал Ася. — Это так на нее похоже: подсунуть незаметно от чужого имени. Ты видишь теперь, что напрасно называл ее сухой. Как жаль, что у нее нет своей семьи, своего счастья! — И, положив голову на плечо мужа, продолжала, понизив голос: — Знаешь, она ведь любила в юности, еще когда была сестрой милосердия в Крыму. Это был раненый офицер, он погиб от репрессии красных, а она не из тех, чтобы забыть и полюбить другого, она до сих пор полна им одним и плачет каждый раз, когда заговорят о нем; он подарил ей раз духи «Пармскую фиалку», и она до сих пор бережет, как самую большую драгоценность, этот флакон и ту косынку, которую он залил, пытаясь ее надушить.
Олег вдруг взял ее руку:
— Не рассказывай. Не будем касаться чужих тайн. — Он быстро встал. — Пойду выкурю папиросу.
Он никогда не курил в комнатах, а всегда выходил в кухню или в переднюю.
Итак, она любила его! Любила и, кажется, любит, эта замкнутая молчаливая девушка! Сколько выдержки, сколько такта!
Перед ним вереницами закружились образы… Вот она — юная, девятнадцатилетняя, в переднике с красным крестом, в длинной сестринской косынке. Он вспомнил ее застенчивую заботливость, тихий голос, осторожные руки, гордую головку… Эта крымская трагедия, на фоне которой выступала она и ее незамеченная, неоцененная любовь, была залита кровью… Воспоминания были так болезненны, что лучше было их не касаться, — агония белогвардейского движения, за которой тянулся призрак расстрела на тюремном дворе…
Он нахмурился и, потушив папиросу, вернулся в спальню.
Ася стояла на подоконнике, заглядывая в форточку.
— Дождь моросит, тихий, теплый, весенний. Теперь все зазеленеет, — сказала она ему с улыбкой, как будто дождь этот обещал благодатную перемену не цветам и листьям, а измученным людям. — Тучка проходящая… вот уже радуга — посмотри! Что если бы на этом причудливом облаке с янтарным оттенком вдруг показался Светлый Дух, но не грозный Архангел с трубой, призывающий на Суд, а другой, весь исполненный любви! И пусть бы его увидели одинаково и праведные и неправедные, и верующие и атеисты; может быть, тогда люди покаялись и все зло кануло в вечность… Как ты думаешь?
Но он думал совсем о другом и сказал:
— Не хочешь ли пройтись со мной к Елизавете Георгиевне? Мы, право же, слишком мало внимательны к ней. Принесем ей хоть букет цветов.
Ася соскочила с окна и с готовностью схватилась за шляпку.
На улицах пахло распускающимися тополями, душистые липкие ветки которых продавали на каждом углу, запах их навсегда связался в памяти обоих с этим незабываемым последним счастливым вечером.
К одиннадцати они уже вернулись домой, но Ася настолько устала, что отказалась от чая, желая скорее лечь. Олег поднял ее с дивана и на руках перенес на постель.
— Когда ты с нами, я ничего не боюсь, я опять счастлива! — лепетала она, опускаясь на подушку. — Только бы не разлучаться с тобой и со Славчиком.
— А дочка? О дочке-то ты и забыла? Смотри, чтобы непременно была дочь. Славчик похож на меня, а твои тончайшие черты остались неповторенными. Я хотел бы назвать дочку Софьей в памяти моей матери. Будем водить ее в коротких платьицах, а на головку ей завязывать огромный бант: так одевали когда-то мою сестренку.
Она блаженно улыбалась:
— Спасибо, милый! — и глубокая нежность зазвенела в ее голосе. — Я виновата, я сама вижу, что стала слишком легко расстраиваться. Не знаю, что со мной теперь — я везде вижу только боль и горе!
— Ты — святая, — сказал он, — если вечная жизнь существует, мы с тобой и не встретимся: я — нераскаянный грешник, а ты…
Ася открыла глаза.
— Молчи! Не смей так говорить. Ты придешь туда же, где буду я, иначе я счастлива не буду. Почему-то я уверена, что умирая, услышу колокольный звон и увижу белые тени, которые поют «Осанна» и «Свят, Свят, Свят еси, Боже»! Мне иногда уже мерещится… Наверное, очень большая дерзость думать так!
И опять закрыла глаза…
«Тебе мерещится это, — подумал он, — а мне только узкоглазый киргиз, который метится в мое сердце».
Он смотрел на то, как засыпает Ася, и думал: что если она, жалеющая всякую тварь — собак, кошек, голубей, узнала бы, как он отдал приказ расстрелять восьмерых человек? Разлюбила бы она его?
Он вдруг с небывалой силой в душе своей раскаялся во всем дурном, что жизнь заставила его сделать. Доселе он и не думал о тех восьмерых большевистских нелюдях, убийцах и грабителях, которых расстреляли по его приказу. А теперь вдруг всплыло. И всплыло как грех. Да, он не мог поступить иначе, но горе ему, что судьба распорядилась казнить их его рукою.
Этому раскаянию отчасти предшествовало событие, разыгравшееся в Луге накануне; Олег задумал извлечь пользу из своих ежедневных скитаний по лужским лесам и привезти с собой к обеду дичь, пользуясь дружескими услугами Маркиза. Лесник, мимо избушки которого он часто проходил, одолжил ему ружье, и он отправился на охоту. У Маркиза были свои планы, и очень скоро он выгнал на поляну зайца.
«Давно не стрелял… Эх, маху дам!» — подумал Олег, прицеливаясь. Но заяц бежал странно медленно и почти не увертывался. Выстрел Олега повалил его. Приблизившись, Олег увидел издыхающую зайчиху, около которой копошились с жалобным писком только что родившиеся крошечные зайчатки — мелькали их длинные ушки и еле заметные хвостики. Олег невольно остановился; Маркиз остановился тоже и взглянул на хозяина значительным, понимающим взглядом. «Что мы с тобой наделали! Ну, и изверги же мы после этого!» — сказал, казалось, взгляд собаки. Умирающая мать оперлась о лапку и стала облизывать ближайшего детеныша… Олег отвернулся и пошел прочь.
«Вот почему она так тихо бежала, бедная! У нее уже начинались роды, а мы ее так немилосердно загоняли!» — Он вспомнил Асю беременной и тот беспомощный взгляд, который она бросила на разлившийся ручей; вспомнил ее письма о новорожденном сыне и слишком маленьких сосочках… потом вспомнил свою рану — ему тоже довелось убегать от опасности в те как раз минуты, когда было мучительно каждое движение! Денщик помогал ему встать, повторяя: «Пропали, коли не дойдем». И он с отчаянным усилием подымался, делал, шатаясь, несколько шагов и снова опускался на землю…
Бывают минуты, когда живое существо, пораженное болью или слабостью, зависит полностью от великодушия и внимания окружающих. Кто хоть раз оказался в таком положении — болезнь ли, рана ли, беременность ли, — тот не может забыть отношения к себе. В такие минуты равнодушие, небрежность или любопытство не легче жестокости. Он такую минуту пережил, но не научился милосердию!
Зайчата и убитая зайчиха переплетались теперь в его мыслях с будущим его собственных детей — ведь было какое-то страшное сходство. Желание во что бы то ни стало жить, спастись, любить — и равнодушный, бессердечный выстрел охотника…