Они заняли места рядом с членами управы, а городской голова Челноков, хромоватый, мешковатый, но расторопный, заблестел своим пенсне с трибуны и потянул с протяжным московским аканьем:
– Вы понимаете, что в настоящую минуту созвать думу старого состава я не мог. На свой риск я решил опубликовать списки новых гласных и созвать сегодня именно их. Я не хотел по этому поводу безпокоить князя Львова и взял ответственность изменить состав думы на себя, в надежде получить ваше одобрение.
Аплодисменты подтвердили, что только такая решительность в революционное время…
– Обязаны мы почтить память тех, кто погиб в Москве за свободу. – (Те три солдата, случайно убитые на Большом Каменном мосту.) – Прошу встать.
Встали гласные, встал министр, встала публика.
– А затем я должен обратить ваше внимание на того, – (уже сорвались первые нетерпеливые аплодисменты, подумали – на Керенского), – без кого Москва не прошла бы через водоворот событий без кровопролития. Я говорю, разумеется, о подполковнике Алексее Евграфовиче Грузинове! – (Страстные аплодисменты.) – …который с великой простотой и решимостью пришёл в городскую думу… И то, что он сказал, было высочайшим гражданским подвигом! Он предложил организовать московские войска, то есть предложил свою голову за свободу России! И мы с удивлением и благоговением… подвиг Алексея Евграфовича перешёл в историю! И я просил бы думу избрать специальную комиссию для достойного увековечения имени подполковника Грузинова!
И разразилась – буря, буря аплодисментов! Да, пронести сквозь века! да! Весь зал стоял – и, естественно, стоял лицом к нему сам Грузинов, не так чтоб очень подтянутый (давно уже не на военной службе), но что за красавец мужчина, со жгучими глазами, с шёрсткой малых усов, однако созданных щекотать воображение женщин.
Стояли, хлопали, стояли, хлопали, – наконец слово взял член управы Астров, кадет. С несколько туповатым лицом, усеченным подбородком, вычитывал резолюцию:
«В пережитые нами великие исторические… Москва никогда не забудет, что во главе московских войск в эту ответственную минуту самоотверженно стал… увлекая в едином великом порыве… Вечная признательность Москвы…»
И снова дрогнул зал от взрыва аплодисментов.
И поднялся для ответа Грузинов. Была некоторая бархатность и в голосе его, и в повадке:
– …Того, что я сейчас переживаю, достаточно, чтобы умереть спокойно… Если я сумел схватить в руки этот порыв и направить его в русло… Я употреблю все усилия, чтобы дело свободы расцветало безкровно. Я закончу солдатскими словами…
Могучее «ура» потрясло здание думы.
Наконец через клики и крики поднялся долгожданный Керенский. (После Английского клуба он соснул часа два на квартире, выпил крепкого чаю и хотя всё ещё был бледен и невыспат, но держался куда молодцом.)
Овация совершилась – ну просто грандиозная. Керенский бодро перестоял её, слегка загадочно улыбаясь, – и наконец мог заявить:
– Господин городской голова! Временное правительство, обладающее полной властью, повелело мне явиться сюда и низко поклониться Москве, – и он движением полурыцарским отдал низкий поклон городскому голове, – а в её лице и всему русскому народу, и заявить, что все силы и всю жизнь мы отдадим на то, чтобы власть, вручённую нам народным доверием, довести до Учредительного Собрания.
И ему особенно приятно выразить всё это в стенах московского городского управления…
– …которое с возникновения Москвы, – (то есть, очевидно, с 1147 года), – создало две таких могучих организации, как Городской Союз и Земский Союз, а теперь поможет создать непобедимую Россию.
Гром аплодисментов.
Дальше ждали большой блестящей речи, но министр, увы, ничего более не выразил, а дал знак, что хочет уехать.
И дума занялась оглашением телеграммы посла Бьюкенена, почётного гражданина Москвы, и ответными телеграммами к Англии, Франции, и чествовала поочерёдно Кишкина, Челнокова, Астрова, и поручала Челнокову разработать вопрос об увековечении Воскресенской площади как центра народного движения: расширить её за счёт владений Охотного ряда, срыть все здания между Театральной площадью, Манежем и думой и выстроить грандиозное здание московской думы – Дворец Революции.
А Керенскому между тем доложили, что в здании городской думы обнаружен неизвестно кем подложенный ящик ручных гранат.
Какое коварство! Да не есть ли это то самое зловещее покушение? Министр распорядился произвести самое строжайшее расследование.
И – унёсся дальше по Москве.
Несмотря на позднее вечернее время (но специальный поезд ждал его до любого времени), он ещё замчался в польский демократический клуб – и там под очередные аплодисменты разъяснил, что не удивляется полякам, относившимся с недоверием к России: дело в том, что и русские до сих пор не верили сами себе.
И наконец, автомобильными колёсами довершая свой магический вдохновляющий круг по Москве, домчался снова до Совета рабочих депутатов, откуда начал утром. Большой Совет как раз заседал в Политехническом музее – и аплодисменты и клики «ура» своему верному социалистическому соратнику продолжались несколько минут.
Уже никакое сердце не могло выдержать столько славы за полдня. Керенский стоял на подиуме с букетом алых цветов в руках на фоне чёрной куртки, уже с закрытыми глазами, опустив голову и подёргиваясь.
Председатель Совета товарищ Хинчук приветствовал его как заместителя председателя Совета петроградского:
– Вообще, рабочие люди не дают своих деятелей в министерства. Но пока вы, товарищ Керенский, состоите в министерстве, мы знаем, что измены не будет. Мы верим вам!
И снова, и снова шумная овация!
Керенский передал кому-то цветы, шагнул крепче, ещё крепче – и вот уже вытянулся, и вот говорил с прежней звонкостью. Он снова объяснял дорогим товарищам рабочим (и интеллигентам), как это получилось, что он решил вступить в министерство, и кто был против, и кто был за, – и всё гордее и гордее:
– Если вы мне верите – не предпринимайте ничего, не посоветовавшись со мной. В любое время телеграфируйте мне, если потребуется, и я приеду, чтобы рассказать вам всю правду. Помните, – он руки артистически прижал к груди, – что я – ваш! весь – ваш! Здесь я – не министр, а – товарищ вам. Я – товарищ вам! И пролетариат должен стать хозяином страны!
Зал был очень доволен, однако закричали оттуда:
– А почему Николаю Второму позволено разъезжать по России?
– А деток не пора приструнить?
– А кто будет Верховный Главнокомандующий?
И даже:
– Смерть царю!
Ах, занозистый вопрос! Он и здесь. Где только он не звучал. Не могли наслаждаться российские подданные свободой, пока ею наслаждался царь.
Но Керенский не только не смутился – он как будто обрадовался этому вопросу! Он шёл как будто навстречу освежающему ветру. Почти улыбка играла на его больших губах.
– Николай Николаевич – Верховным Главнокомандующим не будет!
Тишина. Отрезано.
– А что касается Николая Второго, то бывший царь сам обратился к новому правительству с просьбой о… – Какое-то чутьё, оно у Керенского было, дало ему знать, что нельзя так прямо назвать Англию, как в Английском клубе. – С просьбой о покровительстве. И Временное правительство взяло на себя ответственность за личную безопасность царя. – И очень грозно и безпощадно: – Сейчас Николай Второй в моих руках!! в руках генерал-прокурора!! И вся династия Романовых – в моих руках!! – Это потрясло зал. Сейчас объявит о казни их всех? – И я скажу вам, товарищи, – лик его был страшен, и нельзя было предвидеть пощады: – Русская революция прошла безкровно – и я не хочу! – и я не позволю! – (погиб царь) – омрачить её! Мы не дадим омрачить светлое торжество свободы! Маратом русской революции! – захлёбчиво гремел он, – я никогда не буду! Но в самом непродолжительном времени Николай Второй под моим личным наблюдением будет отвезен в гавань и… – (и утоплен?) – …и оттуда на пароходе отправится в Англию. Дайте мне на это власть и полномочия!
И так это было замечательно подготовлено и выражено голосом, – аудитория уже и смягчилась, и была согласна: да что в самом деле? пусть себе едет! И даже хлопали, и даже кричали «ура». Даём полномочия!
Керенский, бледный, закрыл глаза и простоял полминуты. (Он хорошо угадал момент! Он понимал толпу! И вот – отвёл кровь.)
Но уже торопили его спутники, засуетились офицеры-адъютанты, Керенский прощался, прощался за руку с руководителями Совета – и уже уходил – ушёл – и ещё в вестибюле грянули ему последние аплодисменты.
Погнали на Николаевский вокзал.
Экстренный поезд стоял под парами, и вагон с Воейковым был прицеплен.
Страшный Чрезвычайный Следователь Муравьёв уже сидел в поезде.
Из последних сил Керенский прощался, прощался – с присяжными поверенными, с представителями Совета, с Челноковым, с Кишкиным, – и вот уже стал на площадку вагона, и вот уже помахивал. Поезд тронул. Была половина двенадцатого.