Погнали на Николаевский вокзал.
Экстренный поезд стоял под парами, и вагон с Воейковым был прицеплен.
Страшный Чрезвычайный Следователь Муравьёв уже сидел в поезде.
Из последних сил Керенский прощался, прощался – с присяжными поверенными, с представителями Совета, с Челноковым, с Кишкиным, – и вот уже стал на площадку вагона, и вот уже помахивал. Поезд тронул. Была половина двенадцатого.
Заплетаясь ногами, Керенский дошёл до купе.
Но не рухнул: ему предстоял теперь интересный допрос дворцового коменданта.
Сейчас намеревался он попить с Воейковым чайку, поражая его любезностью, и выведать о придворных изменах.
496
Ликоня вернулась: всё ли у нас так?Уже он посадил её на извозчика, она отъехала от гостиницы – и вдруг испытала – сжатие, сомнение: всё ли – так? А может – не поняла?.. А может – всё плохо?..
И – тотчас, пренебрегая недовольством извозчика, повернула его к подъезду, подождите, и, пренебрегая, что швейцар, – снова вверх по лестнице – и снова постучала к нему!
Открыл удивлённый.
Задыхалась:
– Я только подумала… Всё у нас – так?.. Всё – хорошо?.. Ну, я только для этого. Я ухожу…
Но – ещё, ещё повисела в его руках. И он опять пошёл проводить.
Никто их не видел на тёмной улице, а – как в многолюдном торжестве: смотрите! смотрите все!
Приехала домой – а глаза такие счастливые.
И хорошо – быть такой!
Как необыкновенно с ним – нельзя передать! Всё вокруг – он. За что ей это?
О, хотя бы завтра, как сегодня!
И – ещё потом.
И – куда бы ни позвал.
Но если и никогда ни разу больше – это уже всё в ней. На всю жизнь.
У Ликони теперь так много, что отбирай, отбирай – нельзя отобрать всего.
497
Генерал Алексеев даёт согласие объявить прощальный приказ Государя. – Кисляков открывает ему приказ об аресте царя.Тягуче невыносимо затянулось царское пребывание в Ставке. Но чувство стеснения перед бывшим Государем испытывал Алексеев не только от этого. Нет.
Это была и какая-то потупленность перед ним, какой Алексеев не знавал раньше, отношения были всегда простые.
Постоянно занятый делом, Алексеев не имел привычки ковыряться в своих чувствах. Но сейчас что-то тяжелило в груди непривычно, как посторонний предмет.
И понял Алексеев: вот что – как будто он чувствовал себя виноватым. Виноватым? Но в чём же он был перед царём виноват за эти дни? Он точно действовал, всё по закону, и ни одного приказа не отдал самовольно, кроме разве остановки полков: с Юго-Западного, так он и вызывал их сам; с Западного – так получил потом подтверждение от Государя. Ни одного приказа он не нарушил. Он честно всё делал. А напутал – Государь своим отъездом, скорее был виноват он.
А вообще – все события прошли мимо них обоих.
Так, да. А чувство вины – необъяснимо залегло. Залегло, и даже: не останется ли оно с отъездом Государя, вот что?
Когда сегодня пришло из Петрограда, что отъезд бывшего царя назначен на завтра, готовить поезда, а от Государственной Думы прибудет несколько депутатов для сопровождения, наконец-то, – Алексеев счёл неудобным такое важное известие передавать Государю запиской. Пошёл сам.
За эти дни равномерной жизни в Ставке и частых бесед с матерью Государь стал выглядеть намного спокойней, сгладилась ужасная врезанность черт, какая была при приезде. И даже такая светлость появилась в его облике, как будто он был даже доволен, как будто он не пережил катастрофы. Светлый взгляд – и безо всякого укора к Алексееву. Нет, Государь ничего не имел против своего бывшего начальника штаба.
Но именно поэтому не было духа у Алексеева отказать Государю в его последней просьбе, почти детской радости: издать прощальный приказ по Армии. Формально он не был уже Верховным пять дней, он был никто, и не мог такого приказа издать, – но каменное сердце нужно было, чтоб отказать. Уже отказал ему Алексеев в бредовой затее – брать отреченье назад, а уж это-то – можно? Государь – как ребёнок, хочет попрощаться.
Проскрипел генерал, согласился.
И к вечеру Государь прислал ему текст.
Да приказ был в общем вполне и полезный: призывал к борьбе до победы и к верности новому правительству, всякое ослабление порядка службы – только на руку врагу. В дни нынешней растерянности такое присоединение голоса бывшего царя могло лишь помочь делу, послужить объединению, как и те воззвания, какие они намеревались сочинять с Гучковым. Сейчас – опасный момент, сейчас – всеми силами собрать всю верность, какая есть. И какую соберёт им Государь – тоже пригодится, даже больше всего.
Но формально нельзя было издавать приказа за подписью бывшего Государя.
Решил так: напечатать как сообщение, как часть своего приказа, подписанного наштаверхом.
Отдал на перепечатку.
Договорено было с Государем и об утреннем его прощании завтра с наличным составом Ставки.
Уже поздно вечером доложил дежурный, что просит приёма генерал Кисляков.
Алексеев повёл усталыми глазами – какая ещё срочность по путям сообщения? Кисляков не подавал голосу с того дня, неделю назад, как приходил доложить о невозможности принять в своё вéдение все железные дороги. Но что за срочность сейчас? – не предупредил телефоном, а уже ждал в приёмной.
Ну что ж, велел принять.
Опять это нездоровое впечатление рыхлости при молодости, ничего военного, чиновник. И нет прямоты в глазах, всё искривляется взгляд. Но в этот раз оказалось и понятно. Волновался, краснел:
– Ваше высокопревосходительство. Я не имею права вам докладывать… Но считаю невозможным не доложить… Но я рассчитываю, что вы… Что больше никто?.. Это секрет.
И смотрел напряжённо.
Вот так подчинённый! – не имеет права докладывать. Но правда, у него своё начальство, министерство путей.
Только что не потребовал с Алексеева клятву. А поглядывал испуганно и пятнами краснел. Шаткий, выворотной.
– Ваше высокопревосходительство! Я получил шифрованную телеграмму от министра Некрасова. Он…
И – не говорил дальше. А положил перед Алексеевым саму телеграмму в печатных цифрах и чистовую расшифровку своей рукой, чернилами.
Алексеев стал читать – и ощутил, что краснеет и сам, хотя этого с ним не бывало.
Некрасов сообщал Кислякову, что готовить надо не два литерных поезда, как обычно, а один – но с особой тщательностью и при запасном паровозе, так как отъезд бывшего царя из Ставки будет носить характер ареста, с каковою миссией и прибудет делегация членов Государственной Думы.
Вот оно что?! Вот как? А Алексеев и совсем не догадывался!
Арест? Делегация?
Да ведь он сам и просил командировать представителей для сопровождения.
Но кто же мог думать так?..
Та-ак…
Поджимая губы, Алексеев перечитывал. Смотрел на Кислякова. С Некрасовым, а то и с Бубликовым? – своя у него переписка. Глаз да глаз.
А больше и говорить с ним было нечего: сказал – спасибо.
– Ну что ж, готовьте.
– Но вы, ваше высокопревосходительство…? Но я считал, что вам не могу не доложить?..
– Да, правильно. Спасибо.
Отпустил.
Спасибо? – или лучше бы не говорил? Ещё навалил тяжесть.
Добровольно отрёкся, не боролся, – и за что же?..
Но – стать на место Временного правительства – можно понять и эту меру. В первые дни становления правительства – и свободно разъезжает бывший царь?
Та или иная мера неизбежна.
Теперь что ж? – надо всё выполнить?
Да у Алексеева ничего и не спрашивали, требовалось от Кислякова.
Хотя странно – и обидно, – что лично его не удосужилось Временное правительство известить.
Или – не доверяло?
А между тем – кто же будет… провожать, устраивать?
И – новый горячий укорный толчок в сердце: а – сказать? Государю – сказать?
Как же – не сказать??
Но он будто дал и слово. И чтоб не было эксцессов.
Но в какой-то момент это неизбежно сказать?..
Или – не говорить вообще? Пусть так и едет?
Нет, всё-таки порядочность требует сказать. Так долго работали вместе.
Сходить сейчас – и сказать? Он ещё не спит.
Разволнуется.
А завтра будет обряд прощания – и Государь перед всеми скажет что-нибудь резкое, лишнее?
Узнав заранее – Государь может что-то передумать. Переменить решение, как хотел переменить с отречением. И вдруг – откажется ехать? Откажется повиноваться? Или захочет ехать в другое место?
И – что тогда делать?
Сердечно жалко, – но как ни жалко, царь должен нести свой жребий и все выводы из своих поступков.
Да, благоразумнее – скрыть до самого последнего момента.
О, скорей бы его увозили! Как устал Алексеев от этой двойственности, от этих сокрытий.
Сегодня ночью не дёргали к аппарату. Алексеев запер дверь, зажёг лампаду и на коленях долго молился.
Прося Господа – простить.
Во всём этом что-то тянулось, что надо было – простить.