— Нет, не сержусь… Приехала, и хорошо, но отсюда ты больше не выберешься, ясно? Ничто тебе не поможет, ни твоя статья, ни твой шеф.
— Что с тобой, Тихон? — спросила она, почти пугаясь его пристально тяжелого взгляда; раньше он никогда так не глядел на нее.
Он насильно взял у нее папиросу и погасил; она закрыла глаза, лежала покорная, как-то отрешенно чувствуя его жаркие губы. Вот и хорошо, разорванно и бессвязно думала она, вот и прошло, пусть ничего больше не будет. Только этот зеленый сумрак… ни милосердия, ни надежд… она тоже устала. Клиника, дежурства, бесконечное сидение в библиотеке, она даже Ксению не видит, приходит, когда девочка уже спит. Недовольство профессора, все упрекает ее в торопливости выводов. «В науку бегом не вбегают, голубушка моя», — передразнила про себя она его…
— Думаешь, мне легко, Тихон? Как ты со мной разговаривал в прошлую пятницу, — сказала она, словно выныривая из-под душного колпака.
— Вот видишь, это тоже приносит пользу, Аленка. Когда бы я еще тебя дождался?
— И все-таки мне нужно еще несколько месяцев, Тихон. Я сама смертельно устала от этой неустроенности, но ведь жизнь-то одна…
— Вот именно, одна! — подхватил Брюханов. — И я уже тоже имею право жить нормальной семейной жизнью… По крайней мере ко мне могли бы приехать Тимофеевна с Ксеней, пока ты там будешь расправляться со своей наукой… Я же здесь совершенно один, как волк…
— Мы будем спать, Тихон?
— Не будем, я, например, не буду, мне рано уезжать, — он отметил про себя ее попытку уйти в сторону от разговора. — Что там еще, в Холмске, нового?
— Я почти ничего не знаю из того, что тебя интересует, видишь, какая я плохая жена, — сказала Аленка. — По-моему, Лутаков разгоняет потихоньку твои последние кадры…
— Я знаю, мне кое-кто пишет, — сказал Брюханов. — Не вижу в этом ничего удивительного, каждая новая метла метет по-новому.
— Ну зачем же оправдывать самодурство? — возразила Аленка. — И ты, и я Лутакова и его горизонты знаем… Совсем недавно он глаз на Чубарева положил, тот на бюро, когда отчитывался, высказал удивление бесцеремонному обращению с опытными кадрами. На бюро Лутаков промолчал, а сейчас через секретаря Зежского райкома Вальцева жмет на Чубарева, чтобы тот вступал в партию. Ну, Чубарев онемел от изумления, бац, ему заявление, дескать, не может руководить таким ответственным участком, если ему выразили политическое недоверие. Мне Вера Дмитриевна ночью звонит в панике, Олег Максимович библиотеку упаковывает. Что с тобой, Тихон?
Откинув голову, Брюханов хохотал так, что на глазах у него выступили слезы.
— Представляю себе Вальцева, агитирующего Чубарева вступать в партию… Ха-ха! Эт-то, я тебе скажу, зрелище! Ну, ты знаешь, такой кусище Лутакову не проглотить… подавится… да, знаешь, он не такой идиот, чтобы пытаться это сделать… Опамятуется.
— Уже опамятовался. Учинил Вальцеву нагоняй и заставил его принести извинения Чубареву…
— Бедный стрелочник! Ну давай, корми, что ли, мужа, к десяти за мной Толя приедет.
— Я знаю, чем я тебе накормлю, — сказала Аленка, ласкаясь. — Мать недавно прислала опят, вот такие крохотные, один к одному, как ты любишь. Еще сала с чесноком…
— Ага, подлизываешься, грехи замаливаешь? — спросил Брюханов. — Другой на моем месте взял бы, руки тебе стянул потуже да под замок…
— Ничего не скажешь, могучая сила убеждения. — Аленка с видимой покорностью поцеловала мужа, накинула на себя халатик, подошла к окну и, отдернув штору, некоторое время рассматривала вывеску на противоположной стороне, представляя себе, что она живет здесь постоянно, что сейчас в комнату вбежит Ксеня и послышится воркотня Тимофеевны. — Мне и нужно еще только два-три месяца, Тихон, что ты скаредничаешь? Скажи что-нибудь! Что-нибудь случилось? Ну что ты молчишь?
— Случилось. — Брюханов коротко пересказал все то, что ему пришлось узнать, увидеть этой ночью.
Аленка присела на кровати у его ног и слушала внимательно, не пропустив ни одного слова, с потемневшими, расширенными глазами.
— Не знаю, что это со мной было, я словно попал в иную страну, — признался Брюханов. — Хожу и не могу осознать: что это, зачем это? И зачем я, если о таком, как я, все сказано? Живешь, борешься, что-то делаешь, выстраиваешь какие-то цепочки отношений, вынашиваешь какие-то планы, они большей частью реализуются совершенно иначе, чем это представлялось первоначально… Иногда возникает ощущение, что ты только тем и занят всю жизнь, что пробиваешься к самому себе. Что сам ты, истинный, подлинный, словно стиснут в самом себе каким-то каркасом… Между твоими внешними проявлениями и тем, что ты в самом деле есть, — почти ничего общего… Знаешь, Аленка, сегодня ночью перед этой картиной, может быть, впервые в жизни я был подлинный я, без каркаса внутри. Не знаю, хорошо ли это, плохо, но так случилось… О чем ты думаешь?
— Ты никогда со мной так не разговаривал, — не сразу отозвалась она. — Потом когда-нибудь, когда можно будет, мы с тобой сходим туда, к Ростовцеву, мне хочется посмотреть. То, о чем ты говоришь, и со мной бывает. И гораздо сильнее. Знаешь, Тихон, почему я сорвалась и бросилась к тебе?
— Почему?
— Все из-за того же каркаса внутри каждого из нас. Я должна была поехать в деревню, встретиться с отцом, мать очень в письме просила… а вместо этого бросилась в Москву, к тебе… Наверное, это смешно, Тихон, я боюсь встречи с отцом, ничего с собой не могу сделать, — призналась она.
— Пора одеваться, — сказал он. — Еще побриться успеть надо.
— А завтрак?
— Там же у нас что-то оставалось к твоим опятам, — сказал Брюханов.
— Хорошо, Тихон, я сейчас.
Разогревая завтрак и кипятя воду для кофе, Аленка думала о последних словах Брюханова. Если бы она могла быть с ним откровенной до конца, подумала она, чего-то самого главного он не договаривает, давая ей высказаться самой. А она трусит, боится, подло молчит о самом главном… Эта молчанка уже завела их бог знает как далеко. А его как будто это устраивает; он вроде бы именно этого и хочет, будь он чуть-чуть понастойчивей, тряхни он ее хорошенько… Почему он так терпим к ней?! Ведь она на краю, все у них висит на волоске, а он предоставляет ей самой барахтаться, а сам спокойно стоит на берегу, покуривает и толкует о нравственном самоусовершенствовании… Вот и мясо опять подгорело, какая она бестолковая, неумелая…
Присыпав подгоревшее мясо мелко покрошенной зеленью и разлив дымящийся кофе по чашкам, она вошла в столовую, где чисто выбритый, с влажными после душа, гладко причесанными волосами Брюханов бегло просматривал утреннюю почту. Перегнув пополам английский журнал (она как-то и не заметила, когда он начал читать без словаря), весь испещренный непонятными ей формулами и таблицами, Брюханов углубился в чтение, с наслаждением прихлебывая кофе, даже не заметив ни пригоревшего мяса, ни вкуса кофе, сваренного ею по-новому, недавно узнанному в клинике от своей сослуживицы, Анны Сергеевны, рецепту. Переговорив с кем-то наскоро по телефону и назначив время встречи, отдав необходимые указания, тоже по телефону, своему неизменному Вавилову, рассовав сигареты, зажигалку, ручку, блокноты, записную книжку и озабоченно обхлопав все карманы в поисках вечно теряющейся расчески, Брюханов рассеянно и ласково поцеловал Аленку, стянул у нее на шее разъехавшийся ворот халатика, надетого прямо без сорочки, на голое тело, и вдруг серьезно, жестко сказал:
— А к отцу, Алена Захаровна, надо поехать, и поехать немедленно. Валентин закажет тебе билет прямо до Зежска, а оттуда автобусом дуй до Густищ. Не откладывай. Есть вещи, которые человек себе во всю жизнь не прощает. Я до сих пор вот казню себя, что не простился с матерью, хотя моей вины в этом и нет… До сих пор и на могилу не съездил… Плохо… А твой отец, Алена, великой силы человек, на таких Россия держится. Его грех обидеть. Ничего, что неловко, нужно, Алена. Не бойся навалить на себя лишнюю тяжесть…
Он еще раз поцеловал ее, она замерла, сжалась, метнулась было следом, но дверь уже хлопнула, защелкнулась, и она осталась одна в гулкой и пустой квартире.
3
Некоторое время присматриваясь к тому, чем жили Густищи и что в них происходило, а заодно и к Митьке-партизану, Захар понемногу привыкал и к себе совершенно в новых сейчас для него условиях, и к немудрящему хозяйству Ефросиньи; подновил просевший простенок у сарая, обрезал больные сучья со старых яблонь, замазал их коровьим кизяком с глиной, добавив в эту смесь нюхательного табаку. По вечерам он пристраивался у кого-нибудь на завалинке послушать новости; сходились мужики, курили, много вспоминали из пережитого, увлекаясь, перебивали друг друга, и только Захар продолжал неотрывно и жадно слушать густищинские новости все подряд, и недавние, и уже начинавшие выветриваться из памяти односельчан, и если уж очень усердно начинали ругать никудышную жизнь и начальство, усмехался скупо и старался перевести разговор на другое. Но от жизни нельзя было заслониться, и Захар то и дело вынужден был высказывать свое мнение по тому или иному поводу, кого то поддержать, кого-то утешить, над чем-то пошутить или посмеяться. С Ефросиньей они перебрасывались только самыми необходимыми словами, но она с первых же дней стала варить на всех; однажды, вскоре после проводов Егора в армию (Вася по молчаливому согласию Захара теперь часто пропадал, а иногда оставался ночевать у Лукерьи), Захар, помявшись, достал деньги и неловко положил их на стол перед Ефросиньей.