Сергий вздохнул, промолчав. Он знал, что всякое дело должно созреть и в мыслях, и в чувствах большинства, и токмо тогда возможно вмешиваться в ход событий. Федор, высказав невзначай упрек Сергию, понял молчаливый ответ наставника, зарозовел ликом, мгновением ставши похожим на прежнего Ванюшку, что теперь случалось с ним все реже и реже… Да и лик Федора, некогда радостно-светлый, нынче, когда перевалило за четвертый десяток лет, острожел, потемнел, и уже не разглаживались, как некогда, заботные морщины чела. Сергий знал, что Федор постоянно точит и точит великого князя, как вода камень, да и сам Дмитрий, ежели бы не упорная нелюбовь к Киприану, давно бы отрекся от Пимена.
— Пелагий был прав, — глухо подал свой голос Кирилл, — пастырь, недостойный сана, егда требы правит, позорит Христово учение и возбуждает соблазн в простецах!
Да, ведаю, — примолвил он, заметив шевеленье своего старца, намерившего опять возразить, — ведаю, что всякий иерей, свершая требы, свят и Господня благодать в миг тот лежит на нем, ведаю! Но всей жизнью своею ежели пастырь неправеден, не смущает ли он паству свою? Выше руковоженья духовного что есть в человецех? "Вы есте соль земли!" — рек Иисус. Дак ежели соль не солона будет, как возможно сберечь церковь Христову? Кто поправит недостойного пастыря, ежели тот к тому поставлен во главе синклита? "Свет инокам — ангелы, — глаголет Иоанн Лествичник, — а свет для всех человеков — иноческое житие. Если же свет сей бывает тьма, то сущие в мире кольми паче помрачаются!" Сам же ты, отче Сергие, ушел в дикую пустынь и подвизался сперва один, угнетен нахождениями бесовскими, гадами и зверьми, но не восхотевши быть с братией в Сущей обители!
Игумен Федор живо оборотился, намерясь возразить Кириллу, но чуть улыбнувшийся Сергий поднял воспрещающую длань. Все трое иерархов думали сейчас согласно об одном и том же: ежели не Киприан, то — кто? И Кирилл понял, замолк, обратив чело к устью печи, где, по запаху, уже дозрели пекущиеся хлебы.
Трое иноков меж тем молча думали об одном и том же: что достойно заместить и Киприана, и Пимена возможет на Руси токмо один человек, уехавший ныне во Плесков, — епископ Суздальский и Нижегородский Дионисий. И именно об этом следует им говорить (или не говорить?) с великим князем Дмитрием.
Кирилл меж тем молча открыл устье, прислонивши заслонку к кирпичному боку хлебной печи. Тою же деревянной обгоревшей лопатою начал доставать хлебы, швыряя горячие ковриги на расстеленный им по столешне льняной рушник. От первой же ковриги отрезав краюху, с поклоном подал Сергию. Федор с Михаилом тоже согласно протянули руки, каждый за своим ломтем. Скоро, сотворив молитву, все трое удоволенно жевали горячий, с кислинкою, ароматный ржаной хлеб и продолжали думать: подходит ли Дионисию сан митрополита Русского? И как и кому уговорить на то великого князя?
И то была трапеза верных! Словно в седые, далекие века первых христиан. И было знание должного и воля к деянию.
Так вот и рождается то, что назовут движением событий истории! Потребны лишь вера, решимость и единомыслие призванных. Все иное является уже как бы само собою. Загораются множества, пробуждаются силы, готовые к одолению ратному, с гулом содвигаются миры!
От совокупной воли немногих.
От их сокровенного знания и сознания неизбежности, неизбывности подвига.
И от соборной решимости подъявших крест на рамена своя.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Одно доброе дело успел содеять Киприан до своего изгнания: пригласил на Москву из Новгорода греческого изографа Феофана. И дело это было нынче порушено виною Пименовой скаредности.
Побывавши в Новом Городе и узнав, что здесь работает знатный византийский живописец, Киприан не мог не зайти в церковь Спаса на Ильине, а увидя росписи Феофана, не мог не восхититься талантом мастера, тем более напомнившего ему святыни далекого Цареграда. Он и насмотрелся до-сыти этой бегучей и взволнованной живописи, мрачное величие которой так созвучно показалось ему его собственному, из взлетов и падений сотканному бытию, и наговорился вдосталь по-гречески с мастером, а в конце концов немногословно, но твердо пригласил его в стольный город Великого Московского княжества, "ныне претерпевший от агарян, но тем паче нуждающийся в добром изографе, дабы прилепо обновить поруганные святыни", — Киприан, говоря о возвышенном, часто выражался витиевато. Не забыл митрополит и задаток оставить мастеру в виде увесистого мешочка серебра, что уже прямо обязывало Феофана прибыть на Москву.
Росписи, заказанные новгородским боярином "со уличаны Илины улицы", были закончены. Грек еще раз обошел церкву в час, когда не было службы, поднялся на хоры, зашел в каменную камору, которую расписывал сам, даже без подмастерьев. Постоял отстраненно перед своею античною Троицей, узрел и сам то, что ему сперва подсказали другие: изнеженную позу возлежащего правого ангела — отблеск языческой Эллады под покровом распростертых византийских крыльев верхнего, центрального ангела… Когда писал, не думал о том и Омировы строки не вспоминал, но жила и в нем, как почти в каждом византийце, не угасшая эллинская древность, жила! И чудо, что о том поведали ему первыми местные, новогородские мастеры, у коих ничего подобного не было никогда, верно и не могло быть! У них тут в древности — лешие, да русалки, да хороводы дев в широких, украшенных хитрою вышивкою льняных рубахах своих, лесовики, да полевики, да овинники, баенная нечисть, кудесы да волхвы, и поныне Святками в харях да личинах ходят по городу! А у него — виноцветное море, Нереиды, Афродита, рождающаяся из пены морской, герои троянские, затеявшие войну из-за похищенной жены царя Менелая, Афина и Зевс, забытые, отреченные языческие боги! Как все это прорвалось тут, в этом возлежащем, яко античные герои во время пира, ангеле, в этом изысканно-земном облике, в том, как откинулся он (или она?) на ложе, в изломах тела, явленных одною лишь бегучею, незримо то утолщающейся, то истончаемой линией. Словно боги Олимпа слетели к земному пиру, как они сходили когда-то, заключая в объятия своих земных жен!
Никогда и нигде больше он не напишет подобного, тем паче теперь, когда уже порешил принять иноческий сан.
Святые подвижники и столпники требовательно взирали на мастера, давшего им вторую, бессмертную жизнь. Феофан вышел из каморы, постоял на хорах прямь царских дверей, озирая воссозданный им синклит христианских подвижников, мучеников, святых и героев, поднял очеса вверх, туда, где хмурились взирающие на него праотцы и испуганные шестикрылые серафимы провожали взором мастера, медленно, опустив голову, сходившего сейчас по каменным ступеням узкой лестницы… Вот и здесь он оставил частицу своей души и уже не вернет, не повторит созданного! И сколько еще сил и уменья пошлет ему Господь и что позволит свершить?
Феофан вышел на улицу, прошел молча по бревенчатой новгородской мостовой в сторону Торга. Ежели бы не вечный зов мастерства, ежели бы не всегдашнее стремление к иному, то и остаться бы ему в Новом Городе навек! Тут книжная мудрость, диспуты, тут сонм искусников, у коих не худо поучиться и ему самому, тут яростные споры церковные, напомнившие ему родной Византий — почему-то древним именем этим захотелось назвать Феофану родину свою, великий, незримо уходящий в ничто град Константина, который, наверно, ему уже не видать никогда.
Он плотнее запахнул русский опашень, подаренный ему Машковыми. На улице была промозглая сырь, бревна затейливых боярских хором потемнели от влаги, и небо было сизо-серым, низким и волглым, надолго не обещая в дымных пробелах весенней промытой голубизны…
В теремах толковали нынче о спорах с великим князем Московским, требовавшим себе, как всегда после войн и исторов, черного бора с новгородских волостей. Пора было уезжать. Надобно было уезжать! Он вышел на глядень и остановился, впитывая кишение торга, пристань, запруженную лодьями, обвисшие цветные паруса и детинец на той стороне Волхова, с царственно плывущими в сизом океане облаков куполами великой Софии.
Он стоял и смотрел. Ветер отвеивал его длинную черную, с первыми прядями седины бороду. Художника узнавали горожане, окликали, кланялись. Феофан отвечал кивками. В Москву насоветовали ему ехать водою, Серегерским путем — не утонуть бы в грязи осенних дорог! А там уже, от Волока Дамского, конями до самой Москвы.
В Новгороде Феофан расставался с новым слугою, немногословным и старательным юношей, сыном бедной вдовы с Нутной улицы Славен-ского конца, у коего обнаружился несомненный талан иконописный. Оставлял мастером, способным уже и теперь не посрамить учителя своего. А все же нет-нет да и вспоминался ему первый его русский холоп, Васка, бесталанный и нерасторопный, дуром погинувший, не то уведенный в полон в злосчастном сражении на Пьяне, но чем-то незримо прикипевший к сердцу византийского художника. Он и нового слугу, Нелюба, оговорившись, подчас называл Ваской… Ежели прежний холоп и жив, где-то он теперь?