Сергий взглянул больному в очи, поймал и мысленно заставил застыть дикий бегающий взгляд. Потом, знал уже, у самого начнет кружить голову и потребно станет прилечь в укромности ото всех, творя мысленную молитву, но то — потом! В налитых гневом очесах что-то как бы мелькнуло, вспыхнуло и погасло вновь. Сергий все не отводил взгляда. Но вот явился тот, жданный промельк иного, жалкого, затравленноодинокого во взоре безумца, словно взыскующий о пощаде, и лишь тогда Сергий, не упуская мгновения — упустить, потребны станут вновь недели, а то и месяцы леченья, — поднес болящему крест, махнувши холопам, дабы отпустили своего господина. И непонятно было, то ли те отпустили его, то ли он сам раскидал слуг — так и посыпались, кто и на ногах не устоял даже, — хрипло рявкнул: "Жжет! Жжет! Огонь!" Сергий бестрепетно продолжал держать крест, сам ощущая перетекающую сквозь него и нань энергию.
Косматый боярин прянул вбок и вдруг, затрясись крупною дрожью, весь, плашью, грудью, лицом, ринул в лужу весенней пронзительной капели, тронутую по краям легким, с ночи, ледком. Ринул и стал кататься в воде, постепенно затихая, и вот уже затрясся опять, но теперь по-иному, верно от холода, хотел встать, снова рухнул ничью, расплескавши воду и грязь. Сергий ждал, молчаливым мановением руки запретив слугам приближаться. Больной поднялся на четвереньки, свесив голову, вздрагивая, наконец сел, все еще не выбираясь из лужи. Он икал от холода, и Сергий кивком разрешил холопам поднять своего господина. Болящий едва стоял, бессильно обвисая на руках прислуги, которую, мгновенья назад, раскидывал по двору с исполинскою силою.
— Пусть отдохнет! — вымолвил наконец Сергий. Он поглядел задумчиво вослед уводимому в гостевую келью вельможе (который после станет рассказывать, как узрел огненное пламя, исходящее от Сергиева креста, и от того только, боясь сгореть, и ринулся в воду), не глядя, отдал крест подскочившему брату и с внезапным ощущением трудноты в плохо сгибающихся ногах побрел к себе. Двое из братии, когда он восходил на крыльцо, поддержали его под руки. Кивком поблагодарив их, он показал рукою — дальше не надо! И сам, ступив в келью, прикрыл дверь.
Труднее всего было сейчас, не вздрогнув и не споткнувшись, дойти до своего ложа. Однако, постояв, он и тут навычным усилием воли одолел себя, отлепился от дверного полотна, и уже второй шаг по направлению к лежаку дался ему легче первого… Днями надо было брести в Москву, провожать в Орду молодого княжича Василия, и Сергий впервые подумал о своих ногах, начинавших порою, как сегодня, ему почти отказывать. Шестьдесят прожитых лет, а быть может, и не они, а долгая работа в лесу, без сменной сухой обуви, долгие стоянья в ледяной подснежной воде и молитвенные бдения сделали свое дело. О здоровье как-то не думалось до последней поры, хотя пешие хождения давались ему нынче все тяжелее. Он улегся поудобнее и замер, полусмежив очи, шепча молитву: "Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешного!" Все-таки одержимый тверич забрал у него сегодня из-лиха много сил. Как та самаритянка, прикосновением к платью уворовавшая энергию Спасителя.
Мысли постепенно, по мере того как проходило головное кружение, возвращались к суедневному, обегая весь круг многоразличных монастырских забот. Надобно было, до ухода в Москву, посетить болящих, выслушать Никона — у келаря возникли какие-то хозяйственные трудноты с давеча привезенною в монастырь вяленой рыбою, принять поселян, которым непременно требовался для решения поземельных споров сам радонежский игумен, выяснить к тому перед уходом: что и кому из братии надобилось в Москве? Киноварь и золото переписчикам книг, это он знал сам. Давеча привезли александрийскую бумагу и добрый пергамен — обитель спешила восстановить утраченные в сгоревшей Москве, хотя бы самые необходимые служебные книги — уставы, октоихи, молитвенники, служебники и евангелия, над чем теперь трудились иноки, почитай, всех монастырей Московского княжества. Требовалась и дорогая иноземная краска, лазорь, иконописцам, и о том следовало просить самого князя Дмитрия. Требовались скрута и справа — разоренные Тохтамышевым набегом московские бояре все еще скудно снабжали монастырь надобным припасом, почему опять не хватило воску для свечей и даже обычного сероваляного крестьянского сукна на иноческие оболочины. А братия меж тем множилась и множилась, ходить же по селам собирать милостыню на монастырь Сергий по-прежнему строго воспрещал, считая принос и привоз добровольным деянием дарителей. Троицкой обители не должны были коснуться нынешние упорные, с легкой руки псковских еретиков-стригольников, речи о мздоимстве и роскоши, якобы процветающих и в монашестве, и среди белого духовенства. Речи, повод которым дает теперь, увы, сам прощенный и приближенный Дмитрием глава церкви митрополит Пимен…
Лестница власти, безразлично мирской или духовной, должна быть особенно прочной в самой верхней, завершающей ступени своей. Недостойный князь и, паче того, недостойный пастырь духовный могут обрушить, заколебав, все здание государственности, поелику народ в безначалии смятется, яко овцы без пастыря, сильные перестанут сговаривать друг с другом, слабые лишатся защиты власть имущих и, словом, весь язык перестанет быть единым существом, устремленным к соборному деянию, но лишь рыночною толпою, где у каждого своя корысть, едва ли не враждебная корысти сябра-соперника. Впрочем, обо всем этом предстоит ему на Москве вдосталь глаголати с племянником, игуменом Федором. Нынче почасту стал уже и позабываться прежний звонкоголосый и ясноглазый отрок, Ванюшка, коего он сам постриг в иноки в нежном отроческом возрасте и не ошибся в том, как видится теперь, и не ошибся, позволив затем уйти из кельи в мир государственных страстей и киновийного строительства. По сану и званию племянник давно уже сравнялся с дядей, а по столичному положению своего монастыря даже и превосходил Сергия, о чем, впрочем, они оба никогда не думали, тем паче "дядя Сережа" и ныне был для Федора духовным водителем, как и для многих иных на Руси…
Все-таки после смерти Алексия великие нестроения начались на Москве! И самого-то горестного взятия града Тохтамышевым воинством при Алексии могло бы не быть. Но не вечен никто на земле, никто не вечен, кроме Господа, и, может быть, в этой бренности бытия, в вечной смене поколений, передающих, однако, друг другу, как дар и завет предков, крохотные огоньки духовности, искры того огня, коим окружил себя Спаситель на горе Фаворской, быть может, в этом как раз и заключена главная тайна жизни, не дозволяющая замереть и застыть, но вечно требующая, опять и опять, от всякого верного неукоснения в земных и нравственных подвигах! "В поте лица своего" — был первый завет, данный Господом человеку, ступившему на эту землю из рая небытия и обрекшему себя на ошибки, мудрость и труд. Труд во славу Всевышнего!
Сергий пошевелился, еще и еще раз глубоко вздохнул, уже и вовсе опоминаясь. Встал. Сотворил молитву. Когда-то он так вот и не встанет уже, и братия, с пением заупокойных литий, вынесет его ногами вперед из кельи и предаст земле. Но нынче, теперь, он еще не имеет прав даже и на успение. Тяжко разоренная и еще не собравшаяся наново Русь, его лесная и холмистая родина, надежда Православия на земли, со своим запутавшимся в гневных покорах князем, ослабшая верой в лукавых спорах стригольнических, ждала от него вскоре нового подвига, и подвиг должен будет вершить именно он.
Назавтра, оставя в монастыре отдыхать и приходить в себя давешнего тверского вельможу, Сергий, со своим можжевеловым дорожным посохом и невеликою торбою за плечами, устремился в Москву.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Там, где обогнувшие наконец долгий остров воды Москвы-реки вновь сливаются воедино и, минуя Крутицы, делают излучистую петлю, в самом исходе этого пойменного языка, на заливных лугах которого летом высят частые ряды стогов и пасутся монастырские скотинные стада, на выбеге из леса стоит, выйдя весь на глядень, Симонов монастырь, в коем хозяином — племянник преподобного Сергия княжой духовник Феодор.
Во время набега Тохтамышева монастырь, как и прочие, был разграблен, испакощен и обгорел. Сейчас тут, в заново возведенных стенах, звенела, рассыпалась музыкой веселых частоговорок ладная работа топоров. Новая церковь, краше прежней, круто уходила в небеса, уже увенчанная бокастыми главами, новым плотницким измышлением московских древоделей, которые сейчас покрывали затейливые, схожие и с луковицею, и со свечным пламенем главы и главки белою чешуею узорного осинового лемеха. Пройдет лето, потемнеют, словно загаром покроются, нальются красниной нынешние желтые, подобные маслу сосновые стволы, а там станут и совсем уже буро-красными, а белый нынешний лемех посереет сперва, а там и засеребрится в аэре, впитывая в себя серо-голубую ширь неба и мглистые сизые тени облаков…