Герман неодобрительно посмотрел на свой сапог, — еще одного ливня с грязюкой обувь не переживет. И так пальцы практически торчат. Кого бы пристрелить, переобуться?
В роще выводила свои замысловатые коленца малиновка. Припозднился певун, вон как старается. Да, в Подмосковье такое услышишь редко. Не зря там птицу зарянкой называют. Нет, что бы там справочники ни писали, пение малиновки от трелей дроздов кардинально отличается.
В кустах зашуршало, прапорщик инстинктивно вскинул винтовку.
— То я, — из-за кустов осторожно высунулась Вита.
— Так чего тогда крадешься?
— Катерина Еорьевна сказала, що вы часовой бдительный, обережно треба.
Герман пожал плечами:
— Обычный я часовой. Это что у тебя?
Вита со скрытой гордостью раскрыла ладонь:
— Вот. Сама зловила.
На ладони шевелил хвостиком карасик размером с указательный палец.
— Здорово! — искренне сказал Герман. — Так вы там рыболовством занимаетесь? Ну и есть успехи?
— Средне так. Але на вечир хватит. Катерина Еорьевна казала, как голыми руками рыбу ловить. Извозились вси, зато забавно и юшечка буде.
— Все-то умеет ваша Екатерина Григорьевна, — пробормотал Герман.
— Я теж умею, — со странным упрямым выражением сказала Вита. — Хоч кныши, хоч рыбку фаршировану. Только я на плите звыклась готовити. А здесь у нас даже кастрюли нету. Было бы посуда, я бы вам показала вкусноту. Катерина Еорьевна запитує — все ли тихо? Костер можна разводить?
— Отчего же нельзя? Ни единой души. Только малиновки поют.
— Красиво вильшанки поют, — согласилась Вита. — Вы, Герман Легович, идите. У костра поможете, поразмовляете. А то все «на часах» и все мовчком. Я подежурю.
— Вот еще, — Герман усмехнулся. — Из карася, конечно, форшмак не приготовишь, но рыбу чистить самое девчачье дело. А я разве что хвост от жабр отличать умею.
— Ничего, що там чистить, без вас управятся. Вы просто отдохнете. Нехорошо весь час в одиночку быти. Вы мине винтовку не давайте, она тяжела, как гармата[85]. У меня револь’вер есть. Идьте, идьте, Герман Легович.
Герман посмотрел озадаченно. Уж одиноким он себя определенно не чувствовал. Преступником, беглецом, авантюристом, в конце концов, но уж точно не робинзоном. С Пашкой ежедневно заводили дискуссии, или по поводу политического будущего России, или на иные, более нейтральные, темы. По правде говоря, спорить с юным пролетарием в последнее время не хотелось. И Пашка уже не так слюной брызгал, возводя осанну мировой революции. Больше говорили о Москве, о Великой войне и, как ни странно, о спорте. По поводу спорта, физкультуры и прочего физического развития Пашка был превеликий энтузиаст. Даже странно для столь необразованного мастерового парня.
С Протом тоже было о чем поговорить. Знал мальчик много, но какими-то урывками и обрывками, хаотичность коих неизменно ставила в тупик прапорщика. Библию и Евангелие Прот помнил чуть ли не наизусть, но почему-то никогда не цитировал, как свойственно большинству глубоко верующих людей. Насчет большого мира, особенно заграничного, мальчик пребывал в глубочайшем невежестве, зато иной раз поражал знанием отечественной истории. То из него вываливались рассказы о крестьянских настроениях после реформы 1861 года, то пересказы ярких воспоминаний какого-то одноногого ветерана о взрывах севастопольских фортов в злосчастном августе 1855-го. Слышал ли он это в действительности или запомнил какие-то свои смутные видения, Прот и сам не знал. Частенько обсуждали смутную и трудную жизнь мальчика сообща, командой. Пашка настаивал на усиленном закаливании и ежедневной гимнастике. Бумажку с рисунками-пиктограммами чудодейственных упражнений он уже успел нацарапать и всучить мальчику. Прот обещал в спокойной обстановке непременно заняться, но сомневался, что приседания помогут ему не сойти окончательно с ума. Похоже, Прот относился к младому большевику, а заодно и к дезертиру-прапорщику, как к большим дитятям. Впрочем, Германа это почему-то совершенно не обижало.
Иное дело любое краткое и, в общем-то, дружелюбное обращение непосредственно самой предводительницы. Герман мгновенно впадал в позорное остолбенение, из которого вырваться можно было, лишь сказав какую-нибудь колкость. Впрочем, на колкости надменная амазонка не обращала ни малейшего внимания, и это опять же безумно злило прапорщика.
В общем, одиноким себя, впервые за многие годы, Герман не чувствовал.
— …Та иди теж, — настойчиво повторила Вита. — Только и рыбу забирайте зараз.
— Тебе нужно в одиночестве побыть? — догадался Герман.
— Мне?! — Вита посмотрела с изумлением и обидой. — Мне, пан офицер знае, теперь до віку в одиночестве быти.
— Извини, — Герман на мгновение зажмурился, — я, кажется, глупость сморозил.
Вита дернула угловатым плечиком и деловито, хотя и неумело, принялась проверять барабан «нагана».
Герман посмотрел на аккуратно уложенного на лист карасика, на чешую, прилипшую к широкой юбке, и сказал:
— Ты, Вита, извини, но не могла бы ты ответить на два вопроса? Ты почему меня по имени-отчеству зовешь? Я тебе не командир, не начальник. И не такой я уж старый.
— Ой, не старый он! Вы же человек образованный, столичный, в чинах. А я що таке? Неужто мне вас Гершкой, как плотникова сына, кликати?
— Нет, Гершкой не надо, — Герман старался не улыбаться. — Можно просто Германом. Послушай, ты зачем меня отсюда спровадить хочешь?
— Не отсюда. До костра вам нужно ити, — Вита смотрела ему куда-то в район уха, и Герман с изумлением понял, что ее смуглые щеки розовеют.
— …Идите, — пробормотала Вита, по-прежнему глядя сквозь долговязого прапорщика. — Сядите. Молчите. Дивитесь на нее. Вы же так дивитесь, що нам стыдно. Та ни боже ж мой, я ни в укор вам. Зависть берет. Мы с Проткой пачканные, калеченные, на нас так в житти никто не гляне. Ой, завидую я, хочь пулю в лоб пускай.
— Вита, — оторопевший прапорщик снял и зачем-то протер очки, — ты что такое несешь? Какие же вы калеченные? Ну, Прота монастырская жизнь слегка подкосила. Но ты-то…
— Я-то? Протку поповская мудрость спортила. А меня то, що ноги дюже сильно разодрали. Та выкинь ты свои окуляры! Потребни они тебе, як корове седло. Що молчишь? С порчеными девками не пристало размовлять?
— Вита, я бы очень хотел, чтобы мы тогда раньше пришли. Чтобы не опоздали. Я бы этих гадов одним прикладом бы забил.
— Та сильно вы припозднились, — глухо сказала девочка. — На сутки почитай. И бомбу вы, пан прапорщик, дурно шпурнули. Трохи точней, та была бы я со своей семьей.
— Дура ты! Извини, но Катька прямо так бы тебе и сказала. И по лбу бы дала.
— Она и сказала. Только с загином. И дала не по лбу, а по заду. А вы, Герман Легович, мне ничего больше не додасте?
— Добавлю. И думать так никогда не смей. Молодая девчонка, хорошенькая, а глупость такую несешь. Не идет тебе, Вита. «Наган» дай сюда…
Тонкое запястье в разводах от илистой речной воды прапорщик перехватил, но револьвер отнять не удалось. Герман взвыл сквозь зубы, отдернул руку — зубы у Витки были по-прежнему острыми.
Девушка отскочила:
— Вечерю без вас сварим. Дурненный вы, Герман Легович. «Наган» я ни в жизнь никому не отдам. Еще и образованный, — Вита подхватила рыбешку и скрылась за кустами, только юбка хлестнула по ни в чем не повинному остролисту.
Герман подул на следы ровненьких зубов на ладони, раздраженно поправил ремень винтовки. Права госпожа амазонка — на посту отвлекаться нельзя.
* * *
После Змиёва пробирались древними дремучими борами. Германа порядком изумляли вековые сосны необхватной толщины. Прот и Вита смотрели подавленно, даже юный неукротимый большевик честно признал, что ему «що-то не по себе — в такой чащобе не то что леший, целый выводок змей-горинычей уживется». Пашке простительно, он человек приморский, скорее степной, и вообще городской. А вот пани Катя…
Герман старался не психовать. Форс держит барышня. Как законная командирша, вездесущая шпионка и человек бывалый. Не может женщина цивилизованная, образованная (драгоценная Екатерина Григорьевна, несмотря на свои вызывающие манеры и умение чудовищно браниться, явно не церковно-приходскую школу заканчивала), не может молодая дамочка так свободно себя чувствовать в чаще. Стиснув зубы, прапорщик наблюдал — нет, не врет, наслаждается глухотой чащоб.
На ничем не примечательной развилке взяли правее. Дорога временами становилась такой, что Пашке приходилось браться за топор. Вместе с Германом отволакивали с едва заметной колеи обрубленные ветви рухнувших сосен. Миновали старую, уже зарастающую вырубку. Дорога снова нырнула в чащу. Колеса брички поскрипывали, медленно переваливаясь по корням и сухим веткам. Катя верхом следовала за повозкой, поглядывала на раскидистые ветви сосен, на сумрачную, даже в солнечный полдень, лесную тень.