class="p1">Из какой-то комнаты доносились тихие голоса, но из какой, понять было невозможно. Эшлим толкнул мольберт, и тот громко заскрежетал по плитке, которая была положена без раствора и непонятно на чем держалась.
Кот убежал.
— Это я, Эшлим.
Он шел из комнаты в комнату, ища Одсли Кинг. На стенах, выкрашенных в бесстрастно кремовый цвет, висело множество картин. Неожиданно Эшлим поймал себя на том, что смотрит из окна на квадратный садик, похожий на цистерну, полную растений и затопленную темнотой.
— Я тут, — позвал он.
Я? Кто «я»? Одсли заставила его чувствовать себя призраком, который кружит никому не нужный и ждет, когда его наконец заметят.
Эшлим полез в буфет. Только это был вовсе не буфет. За дверцей открылась маленькая прихожая с зелеными бархатными шторами в дальнем конце. Там и находился вход в мастерскую.
Одсли Кинг сидела на полу вместе с Толстой Мэм Эттейлой, гадалкой и картежницей. Одинокая лампа изливала на них желтый свет, играющий на лежащих между ними картах. Ярко освещая самих женщин, он был слишком слаб, чтобы полностью осветить просторную комнату. В результате казалось, что они застыли в неудобных, напряженных позах посреди желтой пустоты, а рядом висят туманные призраки разных предметов: горшок с анемонами, кусок мольберта, оконная рама. Это придавало изумительную двусмысленность сцене, которую Эшлим позже нарисовал по памяти. Эта картина известна под названием «Две женщины в комнате наверху».
На картине мы видим Толстую Мэм Эттейлу — или Матушку Эттейлу, как ее зовут некоторые. Она сидит на полу, широко разведя колени, склонившись над картами; юбки туго обтягивают ее мощные чресла. Карты — это просто белые прямоугольники: они предназначены для предсказаний, но не скажут ничего. Перед ней на корточках, тоже склонившись над картами, замерла другая женщина, куда более хрупкая, с коротко стриженными, как у мальчика, волосами, с угловатым телом, которое словно все состоит из локтей и коленей. Проработка этих фигур у Эшлима весьма необычна. Руки женщин переплетены; кажется, они раскачиваются туда-сюда — может быть, вместе переживая какое-то горе, а может быть, соединенные неким странным чувственным порывом. Их черты обозначены несколькими грубыми линиями — все остальное несущественно. В том, как прорисованы цветастые юбки Мэм Эттейлы, есть что-то милосердное. Но Одсли Кинг смотрит с холста почти с вызовом, в ее глазах хитринка.
В этой позе женщины находились около тридцати секунд — считая с того момента, как Эшлим отодвинул штору. В мастерской стояла тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием гадалки. Потом Одсли Кинг сонно улыбнулась Эшлиму, но художник ничего не ответил, тогда она непринужденно потянулась и смешала карты. Внезапно у нее начался кашель. Художница поспешно прикрыла рот ладонью, отвернулась и передернула хрупкими плечиками. Казалось, что-то попало ей не в то горло.
— Да ну тебя, глупая старуха, — невнятно пробормотала она, обращаясь к гадалке. — Ты же видишь, ничего не выйдет.
Когда Эшлим взял ее руку, на ладони была кровь.
— Как мне это надоело, — Одсли Кинг улыбнулась. — Легкие скрипят, точно новые ботинки. Целыми днями только это и слышишь.
Она вытерла рот тыльной стороной руки.
— Я стала такой торопыгой…
После кровотечений она делалась растерянной, но требовательной, как ребенок, проснувшийся во время длинной поездки. Она забыла его имя, а может, лишь делала вид, что забыла. Но кто бы позволил ему просто взять и уйти! Она и слышать об этом не хотела. Нет, пусть он поставит мольберт — «мы же все-таки художники!» — и займется портретом. Тем временем она расскажет ему что-нибудь интересное, а Мэм Эттейла будет гадать на картах. Потом можно будет выпить чаю или шоколада — что ему больше нравится.
Однако Эшлим никогда не видел ее такой бледной.
Почему она не в постели? Еще чего не хватало! Они должны написать ее портрет. Что ему оставалось? Только восхищенно взирать на ее резко очерченный мужской профиль, белые щеки… и подчиняться.
Протянув около часа, Эшлим отложил черный мел и осторожно начал:
— Если бы ты только уехала в Высокий Город… Рак — мошенник, но с тобой он будет носиться, как курица с яйцом, потому что все его расходы окупятся.
— Эшлим, ты обещал.
— Скоро будет слишком поздно. Карантинная полиция…
— Уже слишком поздно, глупый, — Одсли Кинг беспокойно повела плечами. — Чума уже здесь… — она указала на себя, потом обвела жестом комнату с ее мебелью под мрачными драпировками и пустыми рамами, — и здесь. Она висит на улице как туман. Они ни для кого не делают исключений, мы это уже выяснили.
На миг в ее глазах вспыхнул жуткий голод… и медленно обернулся безразличием.
— К тому же, — продолжала она, — я бы не ушла, если бы ушли они. Почему это я должна уходить? Высокий Город — просто грандиозный склеп. Искусство там мертво, и его могильщики — Полинус Рак и ему подобные. От него нет спасения ни живописи, ни театру, ни поэзии, ни музыке… от него и от старух, которые снабжают его деньгами. Я больше не желаю там находиться… — она почти кричала. — Я больше не желаю, чтобы они покупали мои работы! Я принадлежу этому месту!
Эшлим почти с ней согласился.
Если он станет настаивать, она нарочно будет кашлять, отхаркивая по кусочку собственные легкие, пока не замучает себя до смерти! Чувствуя себя ничтожеством, Эшлим все-таки решил вернуться к работе.
В мастерской воцарилось странное безразличие, та унылая тишина, которая заменяет все слова и в которой время тянется ниткой слизи. Мэм Эттейла вновь перетасовала карты.
Что она здесь делает, эта жирная терпеливая женщина? Что она делает так далеко от своего грязного атласного павильончика на площади Утраченного Времени? Что за встреча была здесь назначена?
Мэм Эттейла раскладывала карты, читала их, потом собирала — без единого слова. Она все сидела на полу, а Одсли Кинг без всякого выражения наблюдала за ней, совершенно безразличная к ее присутствию, словно гадалка попросту ей снилась. Казалось, то лихорадочное воодушевление, приступ которого оборвал кровавый кашель, покинуло молодую женщину. Она опустилась в кресло, веки опустились. Лишь раз карты привлекли ее внимание. Тогда она подалась вперед и произнесла:
— Когда я была совсем маленькой, мы жили на ферме, ферма стояла среди бесконечных сырых пашен за Квошмостом. Каждую неделю отец резал и ощипывал трех цыплят. Они висели за дверью, пока их не забирали на кухню. Мне очень не хотелось проходить мимо, когда они вот так висели. Шейки у них были каким-то безумным образом свернуты на сторону. Но мне приходилось пройти мимо — это был единственный способ добраться до