Но прежде чем маэстро Бодолину пропасть, в Яме с его участием произошел эпизод для меня совершенно неожиданный. А многие в него и не поверили.
День был летний, суббота. Я отзаседался в приемной комиссии и полпервого заскочил в Столешников выпить пару кружек. Яма, она же «Ладья», была инфернально пуста. Один лишь маэстро Бодолин явно в женской кофте стоял у ближнего к входу стола. В автомат надо было опускать уже пятьдесят семь двугривенников, и автоматы с удовольствием отменили. Пиво в кружки движением крана наливал добродушно-громоздкий бывший наладчик автоматов Слава, также и бывший авиамеханик. С пивом я двинулся к Бодолину. Тот не стоял, а держался, локти и подбородок его принадлежали столу. Как только я глотком втянул в себя полкружки («премерзкого», сказал бы Крижанич), в Яму-«Ладью» вошел Глеб Аскольдович Ахметьев. На нас с Бодолиным он не взглянул, а сразу направился к оконцу раздачи. Рука моя с кружкой ни малейшего движения не могла произвести, я хотел было Ахметьева окликнуть, но сообразил, что мог перегреться в духоте приемной комиссии, а Яму посещал призрак и он не обязательно должен был реагировать на всякие выкрики. Впрочем, итоговое желание Ахметьева, мне высказанное, было воплотиться в Призрак, себя осознающий, размерами с Шуховскую башню. Вошедший же в Яму мужчина был ростом метр семьдесят. Я попытался растолкать Бодолина, ища в нем себе подмогу, но маэстро лишь застонал. Однако без всяких моих окриков вновь вошедший с кружкой пива направился к нашему столу.
– Замечательно! Это просто замечательно! – заговорил он. – Каждый раз, когда я приезжаю в Москву, я ищу встречи с тобой, Куделин, а тебя нет. Давай поздороваемся.
Он протянул мне руку, она оказалась живой и крепкой. Но отчего ей быть не живой и не крепкой?
– Бодолин, – я принялся расталкивать Диму. – Видишь, кто перед нами?
Подбородок Бодолина чуть-чуть возвысился над плоскостью стола, правый глаз его приоткрылся.
– Вижу, – сказал Бодолин. – Ахметьев. Историческое недоразумение. Но он помер. Почил в бозе. Упокоился тихим образом… – И веки правого глаза Бодолина склеились.
– Да! Замечательно! – рассмеялся Ахметьев. – Помер, упокоился, но живой.
– А Белокуров утверждает, что хоронил тебя…
– Белокуров похоронил меня четверть века назад. Тогда же и я похоронил его. Я бы хотел пообщаться с тобой. Именно с тобой, Куделин, но у меня сейчас мало времени.
– Вот моя визитка. У меня можешь и остановиться, коли снова прибудешь в Москву.
Ахметьев быстро взглянул на визитку, сунул ее в карман брюк.
– Спасибо. Ничего неожиданного в твоей визитке для меня нет. Куда я спешу? Во ВТЭК. На Грановского. Подтвердить инвалидность и право на пенсию. Я ведь болею… – и Ахметьев заулыбался.
Тут я сообразил, что Глеб Аскольдович почти не изменился – худенький, изящный, аристократ, тройка в жару, уголок платка из кармана пиджака, на обуви ни царапинки, ни пылинки. Вот только залысины стали заметнее.
– Это Бодолин, – сказал я, ничего умнее не придумав для продолжения разговора. – Он работал с нами в газете.
– Как же, как же! – обрадовался Ахметьев. – Маэстро Бодолин.
– Дима, – открыл правый глаз Бодолин. – Дмитрий Бодолин. Тот самый. Знаменитый. Мой приятель – стукач. То есть не мой приятель стукач. А я – стукач. Дмитрий Бодолин – стукач. – И Дима зарыдал. Но через минуту и заснул.
– Я знаю, я знаю, – Ахметьев принялся успокаивать еще не успевшего заснуть Диму. – Я три раза видел. И не надо рыдать. Тебя вынудили. Ты перестрадал. Ты покаялся. И будь теперь спокоен душой. Ты и не стукач. А так, осведомитель…
– Глеб Аскольдович, – я снова подыскивал слова для продолжения разговора. – Как называют эти самые грановские врачи повод для вашей пенсии?
– Василий Николаевич, – будто бы опечалился Ахметьев, – ты же начитанный человек. Ты же Крижанича раскопал для себя, натуру с неисполнимой идеей, он язык для нее всеславянский изобрел, а от католичества отказаться не смог. И осталась от него одна буква «э». И то не он ее сотворил.
– При чем тут Крижанич! – обиделся я. – У всех есть невыполнимые расчеты и упования…
– У всех, но не у меня, – резко сказал Глеб Аскольдович. – А ты был в Тобольске, куда судьба завозила и Федора Михайловича. Недуг мой, пенсию приносящий, называется: болезнь Карамазова.
Я было рот открыл, но Бодолин выпрямился и прогремел:
– Мой приятель – стукач! Гений Дмитрий Бодолин – стукач! Они сумели запрячь гения!..
– Дима, душа твоя заслужила успокоение, – ласково сказал Ахметьев и руки над Бодолиным простер.
И Бодолин, всхлипнув, уснул.
– Слушай, Глеб, – сказал я. – Ты собирался составить «Дьяволиаду двадцатого века», собрать в нее «Жития бесов»…
Сейчас же пустынное и молчаливо-унылое пространство пивной пронзили громы и молнии, а столы принялись вертеться и подскакивать. То есть все звуки и движения производил Глеб Аскольдович Ахметьев, но энергии в нем разбушевались, способные производить громы, молнии, пожары в Останкинской башне и верчение столов в пивной. Впрочем, вызволить маэстро Бодолина из дремотного состояния он все же не смог.
– И ты, Куделин, и ты! Ну ладно, этот избалованный дамами артист, измазанный ими мармеладом, позер и бездельник, пусть почти и безвредный…
– Мой приятель – стукач! – все же выкрикнул Бодолин. – То есть я… Знаменитый! Мой…
– А-а! – махнул рукой Ахметьев, но крика не утишил. – Или этот стервец Миханчишин, пролаза и завистник, врун первейший! Им-то мои кладовые подавай, они сейчас же побегут к стряпчим в казематы! Но ты, Куделин, ты-то! Ты ведь Крижаничем занимался, у тебя своих бумаг хватает, а ты и на мои позарился! Я, чтобы свое добро добыть, с вонью жил, душу загубил. Душу! И голову. Душу и голову! Нет, ты до моих бумаг не доберешься! Нет! До моих житий и никто не доберется!
– Знаешь что, Глеб Аскольдович, – произнес я обиженно, – пошел бы ты…
И я направился к механику Славе, пожалуй что и за двумя кружками успокоительного напитка. А Ахметьев бросился за мной, и теперь я заметил, что Глеб Аскольдович какой-то старчески сухонький и легонький, ветхий деньми, морщины стянули его лоб.
– Погоди, Василий, погоди, – упрашивал меня на ходу Ахметьев, и это был уже не истерик, а прежний Глеб Аскольдович. – Извини. И не дуйся. Это я при виде Бодолина справиться с собой не смог. К тебе же я отношения не менял. И я бы показал тебе некоторые свои сочинения, но сейчас не могу. И они не из тех, что можно держать в людных местах. И издателя пока нет. Вот у Миханчишина издатели есть. Я его книжицу прочитал. Ты встретишь его, передай, что я готов принять его вызов на словесные баталии, жив и готов…
– Встречать Миханчишина у меня нет никакой нужды, – сказал я.
– Ну все равно, вдруг встретишь, скажи, что и ему одно из житий посвящено, я о нем знаю такое, что он и сам не знает… А адреса мои он всегда держал в голове…
– Пиво тебе заказать? – спросил я.
– Нет, нет, я сам, – поспешил Ахметьев, – деньги есть. У меня ведь пенсия до сих пор удивительная. Я в Москву приезжаю, чтобы подтвердить право на нее. То есть подтвердить болезнь…
– И в чем ее суть?
– Болезнь Карамазова, – Ахметьев взглянул на меня укоризненно. И даже рассмеялся. – Я же тебе говорил тогда. Поживешь с бесами, да и шкуру их на себя натянешь, тут не только раздвоения начнутся… И про Матрону, пророчицу, и про Призрак будущий, себя осознающий, я говорил тогда всерьез…
Маэстро Бодолин из дремот своих в пивную не вернулся, а Глеб Аскольдович быстро выпил пиво и взглянул на часы.
– Бегу, бегу! И вот отчего я именно тебя разыскивать в Москве желал. И все никак. А сегодня будто судьба. Я ведь тебе вещицу одну должен. Унес. С нее бы мне и начать, а я все оттягиваю…
– Будильник, что ли? – удивился я. – Ты его мне давно вернул.
– Какой будильник? – поморщился Ахметьев, ни о каком будильнике вспомнить он не мог. – Нет, другую вещицу.
И он достал из кармана бежевой куртки фарфоровое изделие с профилем императора Наполеона.
– Вот. Солонка номер пятьдесят семь.
Ошарашенный, я безжалостно растолкал Бодолина, как ребенок, стал подносить к его глазам солонку, повторяя при этом дурак дураком:
– Смотри, Дима, та самая, та самая…
– Та самая… – вынужден был согласиться со мной Бодолин, пальцы его еле держали солонку, но все же он признал: – Та самая. Номер пятьдесят седьмой…
– Ну вот и замечательно! – радовался Ахметьев. – Отдал наконец. Свершилось! И побежал. Опаздываю. А ты, Василий, скажи Миханчишину, скажи…
И Глеб Аскольдович, легонький, четырьмя ступеньками лестницы вынесся в Столешников переулок.
Итак, единственными свидетелями моей встречи с Ахметьевым были Бодолин и механик Слава, но Слава в счет не шел. Предметным же доказательством (для Башкатова – «уликой») свидания – а стало быть, и пребывания Ахметьева в живых – могла быть только солонка. Но мне никто не верил. Упомянутый мною Белоусов попрежнему твердил, что он Глебушку хоронил, правда, в нетрезвом состоянии, а приписывание Глебушке какой-то болезни Карамазова считал зловредной выдумкой: «Призрак, призрак, обещанный Глебом призрак, пока маленький, потом подрастет…» Мои попытки свести неверящих со свидетелем Бодолиным порождали лишь конфузы. Бодолин Ахметьева не видел. Солонку помнил и видел, но в отдельности от Ахметьева. Потом Бодолин и вовсе пропал. А Башкатов отрицал даже и солонку. Более того. Мое предъявление солонки вызвало его раздражение, чуть ли не гнев: «Она лежала у тебя припрятанная! Ты ее нарочно вытащил, чтобы сделать мне гадость и все испортить!» Объяснить его неудовольствие удалось не сразу…