началась с вероломного нападения японцев на русскую эскадру, стоявшую в Порт-Артуре, — он думал о чести России, о том, как выйти из этой войны без позора. Верещагин даже решился написать царю: «Не взыщите за смелость писать вам: прикажите генералу Куропаткину немедленно собираться и выехать на Восток… Имя Суворова на языке у всех военных, но главное суворовское правило — быстрота сборов — не практикуется…» Через три дня он снова пишет царю письмо с упреками по адресу неповоротливого Куропаткина и предупреждает царя о необходимости усиления охраны мостов на Сунгари и Шилке. Как и многие русские люди, знавшие замечательного флотоводца Макарова, Верещагин крепко надеялся на него. Никто другой из высших военно-морских командиров не смог бы выправить создавшееся тяжелое положение в русском флоте на Тихом океане. Только он — любимец моряков, талантливый и преданный родине адмирал — мог изменить ход событий. Невзирая на превосходство в военно-морских силах, японское командование, зная Макарова как умелого, энергичного и отважного адмирала, боялось его решительных и продуманных действий. Обо всем этом из газет и понаслышке узнал Верещагин, пробиравшийся в специальном вагоне на Дальний Восток. В шестьдесят два года не было у него уже, конечно, того молодого задора, с каким он рвался из Парижа на Балканы. Он мало шутил и часто сидел у окна вагона в тяжелом молчаливом раздумье. Быть может, в эти дни и часы ему приходили в голову мысли о том, что эта поездка может стать последней… Не потому ли он писал своей жене письма-наказы, похожие на завещания: «Не учи детей сверхъестественному, не затемняй их сознание фантазиями…»
Он много думал о детях. Их жизнь только начиналась, его — подходила к концу. И когда по пути на Восток солдат-денщик, разбитной вологодский парень Алексей Паничев, угощал его крепким чаем и спрашивал, зачем это он — седой, бородатый дед — по доброй воле едет на войну, Верещагин, усмехался и горькой шуткой отвечал солдату на его бесхитростные расспросы:
— А еду я, батенька мой, потому, что мне в постели умирать неприлично.
— Ну, Василий Васильевич, вас-то бог сохранит!
— Меня сохранит, значит, и тебя сбережет. Ты, Алеша, при мне будешь. Надеюсь, ссориться мы с тобой не станем?..
— Избави бог! Какая с барином ссора… Мы ведь с понятием… Сделаем все, что прикажете. Мне и ротный так настрого приказал — служить вам верой и правдой. И уж больно ротный хвалил вас. Да я и сам теперь вижу, к какому доброму человеку я приставлен…
Ехали они вдвоем, занимая целый вагон.
Однажды где-то в Сибири, на продолжительной остановке, Верещагин стал зарисовывать денщика в свой походный альбом и, чувствуя его расположение к себе и доверчивость, стал расспрашивать, не отвлекаясь от дела:
— Ты, Алеша, чей, да откуда родом? Судя по говору, будто вологодский?
— Не вроде, а точно угадали, Василий Васильевич, Кадниковского уезду. В деревне-то по фамилии и изотчеству никогда не звали, а всё кликали — Олёха. С малых лет я, Василий Васильевич, учился у роговщиков за Кубиной-рекой делать гребешки да пуговки. Добычи никакой не было, из-за хлеба работал. Потом в деревнюшке одной, на Кихте-реке, бес попутал — церковь Козьму-Демьяна малость очистил. Всей мелочи рублей восемь было. Однако и за это били-били, скулу свернули, к костоправу ходил. Спасибо, в тюрьму не посадили… Жить в своих местах нельзя, все в глаза тычут — вор да вор… Побежал я из своих мест в Вологду работы искать. Я не зимогор какой, чтобы без дела шляться. А воровством заниматься — тоже не дело. Или суд с острогом, или побои без суда — выбирай любое. В городе роговых дел мастеровых нет. А в нашей волости видал я, как сапожники чеботарят. Сам же в руках щетинки не держал. Дай, думаю, пойду по этой части. Прихожу к хозяйчику. Дом двоежитной, то бишь в два этажа. Захожу — мастерская, двадцать мастеров и подмастерьев. Сапоги, туфли шьют, песенки поют: не житье — малина!
«Здрасьте, — говорю, — хозяин с хозяюшкой, я к вашей милости, ищу заработка». — «А что умеешь делать?..» — «Могу, — говорю, — шить обутку, простую и фирменную, из сафьяна и юфты». — «Такой мне нужен, — говорит хозяин. — Струмент есть?..» — «Никак, — говорю, — нет». — «Ну-с, тогда пользуйся пока чужим струментом». И подает мне лакированный товар, модельные туфельки сшить. Дня два я копался, на третий попался. Стал хозяин работу принимать от всех вообще. Вижу, и мои туфельки двумя пальцами приподнял, держит, будто лягушку в руках, морщится: «Кто мне это товар испортил?» А я сижу, исподлобья гляжу да молчу. «Вас спрашиваю — кто такую дрянь сшил?» Вся мастерская молчит, и я сижу да молчу. «Кто из вас, негодяев и мошенников, испортил туфельки дамские?» А я сижу да молчу. Швырнул это он мое изделие в угол. И не заметил я, как снова взял эти же туфельки в другую руку и с усмешечкой, ласково спрашивает: «А эти игрушечки кто так хорошо смастерил?» Я привскочил с табуретки и, не глядя, кричу: «Моя работка!..» — «Ах ты, сукин сын!..» — да колодкой меня, да колодкой по башке. Всего измочалил. А когда узнал, что у меня сапожное дело до этого и в руках никогда не бывало, удивился моей храбрости, подал целковый и сказал: «Вот тебе, Олёха, за нахальство! И убирайся от меня ко всем чертям!» А тут скоро набор в солдаты, и меня забрали…
Верещагин выслушал его и улыбнулся:
— Бывал я, Алеша, в ваших вологодских местах. И народ ваш знаю. Люди там откровенные, вроде тебя — живут без утайки; немножко такие… ухари беспечные.
— Ужли и в наших краях бывать вам приходилось? Где же это?..
— У Спаса Каменного, на озере. А через Устье Кубенское ездил даже в Заднее село, на конную ярмарку. Покупал я там меринка за восемьдесят рублей для разъездов по Вологодчине, а мне ваши менухи-плуты, и не заметил как, вместо того меринка жеребую кобылу подсунули. И ездить на ней было невозможно…
Алеша-денщик до слез расхохотался, довольный