Внизу, на противоположной стороне двора, на первом этаже монструозной кирпичной коробки, когда-то воздвигнутой для ответственных работников аппарата ЦК, служебный вход в гастрономический магазин.
Если погода благоприятствует, то там, возле входа, на тарных ящиках или бочонках из-под пива с утра до вечера сидят и проводят время за неторопливыми разговорами о всякой всячине солидные, всегда задумчивые грузчики, стародавние приятели Рафа.
Раф знает, что по его просьбе эти основательные люди сделают все что угодно.
Для них не существует ничего невозможного.
Попроси их Раф достать с неба луну, достанут луну, попроси извлечь из преисподней Сатану, извлекут Сатану.
И не просто извлекут, а еще и доставят его, этого всемогущего князя подземного мира, козлинобородого Вельзевула, упирающегося, недоуменно поводящего налитыми кровью глазами, пахнущего паровозной топкой и псиной, по любому адресу, который Шнейерсон им укажет.
И сделают они это геройское дело за скромную плату, соизмеримую с платой за грехи.
Все видят, как Раф, переговариваясь с кем-то невидимым, на прочной веревке, придерживая и контролируя ее плавное движение напрягшимися мышцами живота, спускает с балкона вышеупомянутую корзину.
"Ему хорошо, этому волосатоухому классику! Шесть комнат, третий этаж…" — ярит и заводит себя Гарри Анатольевич.
У самого Зубрицкого квартира в Южном Бутове.
Однокомнатная халупа на двадцать первом этаже.
Высоко, а все равно ни черта не видно. Кроме окон в доме напротив, в которых изредка мелькают какие-то подозрительные рожи с кавалерийскими усами.
"Понятное дело, когда живешь в такой высокогорной конуре, не до корзин тут… — ноет про себя старина Гарри. — И никакой пространственной перспективы! Вкалывал, понимаешь, всю жизнь как вол, а толку?.. В награду я, коренной москвич! получил чуть ли не голубятню, убогое жильё с видом на многоэтажный сарай, покоренный выходцами с Востока. А у окаянного поэта, этого орденоносного и краснознаменного слагателя од к годовщинам Великого Октября, шестикомнатные чертоги. В самом сердце дорогой моей столицы, дорогой моей Москвы…"
Зубрицкий незаметно сплевывает под стол.
А Раф тем временем, работая левой рукой, продолжает стравливать с балкона веревку с корзиной. Не оборачиваясь, вытягивает правую руку, заводит ее себе за спину, предъявляя сидящим в комнате, к их вящему неудовольствию, нежно-розовую свою ладонь, весьма красноречиво и бесстыдно взывающую к подаянию.
— Придется дать, — бурчит Герман и не трогается с места.
Лёвин молчит, равнодушно уставившись в угол.
Зубрицкий исступленно роется в карманах. Ничего не находит и успокаивается.
— Ну же! — плачущим голосом говорит Раф.
— Скажи, отдадим завтра. Ну, не при деньгах мы сегодня! — сердится Герман.
Раф, ворча, возвращает правую руку в исходную позицию, затем налегает грудью на балконные перила и, яростно жестикулируя, обращается с длинной проникновенной речью к кому-то, кто находится на дне двора-колодца.
Голос Рафа, теряя скорость и мощность, медленно плывет в жгучем воздухе и, наконец, слегка булькнув, глохнет, словно говорящий поскользнулся и упал в бочку с огуречным рассолом.
Некоторое время ничего не происходит.
Замирает, сгущаясь, и без того плотный августовский воздух.
Все звуки уходят вверх, куда-то в поднебесье. Там, в вышине, попискивая радостноупоенно, носятся стрижи, эти счастливые охранители жаркого городского лета. Приуготовляют предвечное ложе на подступах к вызолоченным облакам, где вот-вот появится сияющая на солнце запряженная парой огнедышащих одров колесница некоего полубессмертного бога, имеющего на медно-красной своей башке, тоже сияющей нестерпимо ярко, венец, сплетенный из мирта и листьев победного лавра.
Спина Рафа, спина мнимого крохобора, напрягается, рука проскальзывает в задний брючный карман. Изящный жест: непринужденный, воровской.
Стянув у себя некую бумажку, он сворачивает ее в тугую трубочку и, прицелившись, бросает вниз.
И сразу же волна уличных и дворовых звуков лавинно накатывает, и спина Рафа оживает.
Раф начинает сноровисто работать руками. Будто стоя доит исполинскую корову.
Заинтересованные зрители, сидящие за пустым столом, не без удовольствия отмечают, что хозяин квартиры поднимает что-то очень тяжелое и, вероятно, съедобное.
Все невольно облизываются.
— А что если, и вправду, там дюжина пулярок? — с надеждой в голосе молвит Тит.
Подъем счастливо завершен. Раф с корзиной в руках, сияя мокрым лицом, возвращается в гостиную.
— Всего восемь бутылок, — разочарованно тянет Зубрицкий. — И индейка, — Зубрицкий привстает и заглядывает в корзину, — кажись, мороженая…
— Скажи лучше: дохлая… Кто ж ее жрать-то будет? — кривится Тит.
— Да, вид у нее… — соглашается Герман и качает головой.
— Зато большая! — защищает Раф свою добычу. — Посмотрите, сколько мякоти! Килограммов на десять потянет… А то и на все двенадцать. Не индюк, а цельный эпиорнис. Будет чем закусить. На всех хватит… — с воодушевлением говорит он. Лицо поэта раскраснелось. Синие глаза сверкают. — Сейчас мы его, лапулю, сварим… — его голос замирает от восторга.
Тит кивает и степенно добавляет:
— Тот, кто будет подвергать данное пернатое высокотемпературной термической обработке, не должен забывать о времени, пространстве и — самое главное! — скорости…
— Да, да! — с энтузиазмом соглашается Герман. — О времени, пространстве и скорости!
— Неужели вы не замечаете, господа, как мы деградируем? — с горечью произносит Гарри Анатольевич. — Опустились до того, что готовы закусывать фабрикатом, вряд ли годным в пищу… Я такого блюда — мороженый индюк — в жизни не едал…
— Разморозишь — будет годен в пищу.
— Он ещё и неощипанный!
— Ощиплешь — будет ощипанным…
— Ну, знаете, господа!..
— Господа… — передразнивает Герман. — Где ты здесь видишь господ, старина Гарри? — бывший замминистра окидывает приятелей высокомерным взглядом. — Всех господ еще в одна тысяча девятьсот семнадцатом в расход пустили. Господа… — он усмехается. — Мы, брат, не господа, мы потомки бурлаков, калик перехожих, сбитенщиков, крепостных крестьян, фонарщиков, церковных служек, батраков, палачей, столяров, лихих людей, сторожей, офеней, мусорщиков, кучеров, гусекрадов, толмачей, иконописцев, паромщиков, почтальонов, дьячков, мытарей, ярмарочных шутов, лесников, мукомолов, целовальников, чучельников, холодных сапожников, поваров, комедиантов, звонарей, повивальных бабок, шаповалов, стеклодувов, маркитантов, коробейников, попрошаек, половых, конторщиков, каторжников, брадобреев, пивоваров, костоправов, подмастерьев, юродивых, водоносов, часовых дел мастеров, фельдшеров, швейцаров, каменотесов, гробовщиков, ярыжек, плотников, пекарей, бакалейщиков, трактирщиков…
Пока Колосовский говорит, все слушают и с тоской ждут, когда он закончит.
— …банщиков, трубочистов, — продолжает токовать Герман, — золотарей, филёров, скоморохов, прасолов, ключников, раешников, пономарей, стражников, лесорубов, бродячих актеров, писарей, оброчных крестьян, зеленщиков, псаломщиков, кузнецов, лакеев, зубодеров, пирожников, доезжачих, егерей, зазывал, кукольников, объездчиков, мясников, аптекарей, ткачей, дворников, истопников, извозчиков, будочников, цирковых клоунов, городовых…
— Неправда! — возмущенно обрывает его Раф. — Городовые физически не могли дать потомства! Они были истреблены по решению Совета рабочих и собачьих депутатов… Поставили их к стенке, и из пулеметов — тра-та-та…
— А вот и нет! Они вмиг перековались и все до единого стали милиционерами…
— С тобой невозможно спорить!
— Это с тобой невозможно спорить! Да и как с тобой спорить, если тебя невозможно переспорить. Да и как, скажи, переспорить литератора, закаленного каждодневными сражениями с ветряными мельницами. Такого бойца не переспорит даже Миша Веллер.
Пока Раф переваривает сказанное, в разговор вклинивается Зубрицкий.
— Скучно… — говорит он устало. — И некому руку подать… Между прочим, если кому-то интересно, то я, по происхождению, из дворян: у меня в предках был один внебрачный сын фальшивого венгерского графа, а также два монаха-францисканца из благородных…