- Я могу продержать тебя так на протяжении всей "Илиады", - смеется он, - и ты не встанешь, как Гектор, который не может подняться со своего костра.
А Сотион все еще лежит, хотя Эфармост давно уже отпустил его. Он чувствует песок под лопатками, как он заполняет выемку позвоночника, по всему его телу расходится гнетущее ощущение поражения. От слов Эфармоста, смысла которых он уже и не помнит, на него повеяло сумраком какого-то необъятного, грустного времени. Он проводит языком по пересохшим губам, чувствуя их горький вкус. "Таков вкус поражения". Он как бы надвигает стадион на себя, словно покрывало, прячась под ним, как младенец, боящийся ночных призраков. Потом открывает глаза - над ним огромное небо в янтарных красках заката. Он встает, и его охватывает дрожь, будто ступней коснулся собственной могилы. Перепрыгивая через нее, он бежит и кричит: "Ала-ла!"
Только сон во время короткой летней ночи парализовал это беспокойное движение. С первым лучом рассвета, который проникал в каморку через трещину в степе, узкую, в виде бойницы, Сотион вскакивал, распрямлялся, как случайно задетая пружина. Срывался с постели, в несколько прыжков скатывался по лестнице, звал, кричал, и сразу весь дом озарялся отблеском его горения. Все остальное время дня он воплощал собой мысль Гераклита, что пламя оживляет человеческое существо. Казалось, даже воздух вибрирует вокруг него, словно он в самом деле пребывал в раскаленном состоянии. От него загорались души и тела. Элленодики не помнили такого усердия, такого энтузиазма, какие царили теперь на стадионе. Атлеты в первые же дни интенсивно дозревали, как растения, пересаженные под более теплое небо.
В своем непрекращающемся движении гимнасий обрел характер вращающегося космоса. В центре было ядро, масса самых искусных атлетов, орбита Сотиона. Принадлежать к ней, дышать атмосферой самой напряженной борьбы, жить только правдой мужества - становилось мечтой каждого, кто, едва бросив свои пожитки в жилом доме, приглядывался к стадиону. Можно было, однако, провести здесь месяц и не дождаться дня, когда один из этих полубогов приблизится к тебе, щедрым словом воздаст должное твоим усилиям и обовьет рукою, как пурпурным шарфом. По краю этой великолепной орбиты вращалось множество таких, как Телесикрат, которых шутками удерживали на дистанции.
Чуть поодаль в особый круг сбивались лучшие из числа мальчиков, здесь была собственная система звезд и планет, мир неповторимо пленительный в своей непостижимой скромности, полный спутников - старых, бдительных тренеров. И в разных направлениях - среди бегунов, кулачных бойцов, пятиборцев и просто борцов - выделялись более мелкие созвездия с неярким светом, иногда появлялись кометы, приближались к центральному ядру, а через несколько дней исчезали в неизвестном направлении.
А но краям небосклона, как пояс Млечного Пути, роилась трудная для опознания толпа, подлинная мешанина тел и никому не известных имен.
VI. Иккос из Тарента
Однажды из этой массы вынырнул новый атлет.
- Там кто-то из твоих краев, из Тарента, - сказали о нем Сотиону.
Юноша приглядывался к нему с минуту, перед его глазами замелькали улицы, фундамент стены возле сада, палестра, обсаженная фиговыми деревьями, маленький заливчик с лодкой у причала, пока, наконец, он как бы в густой толпе не распознал знакомое лицо и воскликнул:
- Иккос!
Тот повернулся и протянул руку.
- Ты вырос, - сказал оп.
- Мы расстались еще в палестре. Но ты был старше меня.
Легкий пушок покрывал щеки Иккоса, хотя их тела казались телами ровесников. Губы Сотиона дрогнули, но слова, которые привели их в движение, так и не были произнесены, Иккос сказал:
- Да, я перебрался в Кротон 1. После смерти отца. Уже с год, как мать вместе со мной. Она нашла работу в гимнасии Тисикрата. Старик сделал меня своим помощником и как-то можно жить. Он даже ссудил меня деньгами на дорогу.
1 Эллинский город в Южной Италии, основанный греками в VIII в. до н. э.
- Но ты записался...
- Как тарентинец, разумеется. Ведь там у меня дом, поля, мои опекуны. Клянусь Гераклом, я должен вернуться и свести с ними счеты!
Сотион зажмурил веки, не в силах выдержать того тяжелого, зловещего выражения, какое появилось в карих глазах Иккоса.
- Чем будешь заниматься? - поспешно спросил он.
- Пентатлом.
- Значит, мы снова будем вместе. - И, послав ему прощальную улыбку, побежал на чей-то зов.
История Иккоса началась, однако, только с полудня. За общей трапезой он ел рыбу. Это была самая настоящая и вместе с тем самая обычная рыба, какую только можно себе представить, но, если бы стадион вдруг превратился в озеро с тритонами и нереидами, это не вызвало бы такого удивления.
- Откуда у него рыба?
- Если ты хочешь сказать, что он сам поймал ее, сам очистил и приготовил, то я тебе не поверю, - произнес Грил. - Откуда? Ее принес мальчик, который служит у него алейптом.
- Ты сам это видел? - поинтересовался Патайк.
- Нет, беотиец, мне не обязательно видеть, чтобы понять такую очевидную вещь.
Очевидная вещь! Для Грила "очевидная вещь", когда атлет, только прибывший, да еще после целого утра тренировок, находит время послать мальчика в город и отважиться разнообразить обед, на такое за эти несколько месяцев не решился еще никто. Сколько сразу возникало вопросов! Когда он успел подумать об этом? Куда, не зная города, послал мальчика? Откуда он мог знать, что дадут ему на обед в гимнасии? И наконец, зачем ему так быстро потребовалась эта рыба, разве не мог он потерпеть хотя бы до завтра?
Все молчали, стараясь даже не смотреть в сторону Иккоса, а когда наконец некоторые устремили туда свои взгляды, тарентинец как раз протягивал мальчику старательно обглоданный рыбий хребет, чтобы тот выбросил его. Теперь следили за мальчиком, надеясь, что представится возможность накричать на него, если он швырнет объедки в неположенном месте. Но тот вышел из гимнасия, и все поняли, что он последовал прямо к яме с отбросами! И это особенно всех задело. В такой разумности и аккуратности было что-то оскорбительное, тут каждый почувствовал себя задетым, вспомнив свои первые дни, полные робости и неловкости.
Приплелся ослик с бочкой воды. Глиняная кружка пошла по кругу, студеную воду жадно глотали, хватая ртом воздух, возвращали пустую посуду все с тем же ощущением неутоленности. Иккос, получив в порядке очередности кружку, не двинулся с места, он лежал, а ее поставил рядом с собой на песок. Атлеты переглянулись: уж не воображает ли он, будто возлежит за пиршественным столом? Каллий, которому выпало пить вслед за ним, почти выкрикнул:
- Быстрее, другие ждут.
Иккос словно удивился:
- Пусть вода немного согреется, она совсем ледяная.
Они своим ушам не поверили. Ну ладно, рыба, хотя и трудно это понять, относилась к чисто человеческим проблемам, по поводу которой каждый может иметь собственное мнение. Но затевать спор из-за воды, так неуважительно относиться к тому, что является бесценным даром богов, зная, что на этой знойной земле ее вечная нехватка, просто кощунство. То один, то другой не могли сдержаться, чтобы не высказать ему этого в резких выражениях. Но из-за крика все это теряло смысл, вот какое внезапное раздражение овладело всеми.
Иккос был просто поражен происшедшим. Он приподнялся, сел, взял кружку в руки.
- В дар Гермесу, - произнес он, выплеснув на землю почти все содержимое кружки.
Оставшуюся воду, а ее было не больше глотка, он и выпил, только перед тем, как глотнуть, на минуту задержал влагу во рту.
После него пил Каллий, не отрывая губ от посудины.
- Когда-нибудь ты простудишь себе желудок, - сказал Иккос.
Впервые он вынудил их расхохотаться.
- А ведь это ошибка, друзья, - воскликнул Грил. - Мы-то считали его атлетом, а это врач.
- Дай мне что-нибудь от зубной боли!
- Может, у тебя найдется чудодейственная мазь для ступней, чтоб быстрее бегали?
Наиболее запальчивые сразу осыпали его обидными прозвищами.
- Колбасник!
- Скорняк!
- Его послали торговать овощами на рынке.
Наконец, кто-то выпалил одно слово:
- Сапожник! - низвергнул его кто-то на самое дно.
Сапожник - это человек с испитым лицом, искривленным позвоночником, живущий в тесной каморке со спертым воздухом, сапожник - человек, который вечно сидит согнувшись, и его жалкий облик олицетворяет собой все самое страшное, застывшее, изуродованное жизнью.
Никто из них в действительности не презирал труд, многие вышли из трудовой среды и снова вернутся туда, но в этом монастыре мускулистых тел они чувствовали себя содружеством, поднявшимся над миром людей, которые пребывают в трудах, заботах и хлопотах, которые ведут счет деньгам, продают и покупают, которые живут в домах, спят под теплой хленой 1 и удлиняют день скудным пламенем светильника. И на всех вдруг как бы повеяло постылым запахом обыденной, будничной жизни, все внезапно перестали шуметь, отозвалось еще лишь несколько голосов.