– Не всем дано божественное разумение.
Майкл пристально взглянул на жену, подавил желание сделать колкий намёк и подхватил:
– Вот я, например, никак не могу уразуметь, где тот предел, за которым нет места пониманию и терпимости.
– В таких вещах вы уступаете нам, женщинам. Мы полагаемся на свои нервы и просто ждём, когда этот предел обозначится сам по себе. Бедняжки мужчины так не умеют. К счастью, в тебе много женского, Майкл. Поцелуй меня. Осторожней! Кокер всегда входит внезапно. Значит, решили: Кит поступает в Хэрроу.
– Если до тех пор Хэрроу ещё не закроется.
– Не говори глупостей. Даже созвездия менее незыблемы, чем закрытые школы. Вспомни, как они процветали в прошлую войну.
– В следующую это уже не повторится.
– Значит, её не должно быть.
– Пока существуют "настоящие саибы", войны не избежать.
– Не кажется ли тебе, мой дорогой, что наша верность союзным обязательствам и прочее была самой обыкновенной маскировкой? Мы попросту испугались превосходства Германии.
Майкл взъерошил себе волосы:
– Во всяком случае, я верно сказал, что в небе и в земле сокрыто больше, чем снится мудрости "настоящего саиба". Да и ситуации там бывают такие, до которых он не дорос.
Флёр зевнула.
– Нам необходим новый обеденный сервиз, Майкл.
X
После обеда Майкл вышел из дома, не сказав, куда идёт. После смерти тестя, когда он понял, что произошло у Флёр с Джоном Форсайтом, его отношения с женой остались прежними, но с существенной, хотя с виду еле заметной, разницей: теперь Майкл был у себя дома не сконфуженным просителем, а человеком, свободным в своих поступках. Между ним и Флёр не было сказано ни слова о том, что произошло уже почти четыре года тому назад, и никаких новых сомнений на её счёт у него не возникало. С неверностью было покончено навсегда. Майкл внешне остался таким же, как прежде, но внутренне освободился, и Флёр это знала. Предостережение отца насчёт истории с Уилфридом было излишним, – Майкл и так ничего бы не сказал жене: он верил в её способность сохранить тайну, но сердцем чувствовал, что в деле такого свойства она не сможет оказать ему реальной поддержки.
Он шёл пешком и размышлял: "Уилфрид влюблён. Следовательно, к десяти он должен быть уже дома, если только у него не начался приступ поэтической горячки. Однако даже в этом случае невозможно писать стихи на улице или в клубе, где сама обстановка преграждает путь потоку вдохновения". Майкл пересёк Пэл-Мэл, пробрался сквозь лабиринт узких улочек, заселённых свободными от брачных уз представителями сильного пола, и вышел на Пикадилли, притихшую перед бурей театрального разъезда. Оттуда по боковой улице, где обосновались ангелы-хранители мужской половины человечества – портные, букмекеры, ростовщики, свернул на Корк-стрит. Было ровно десять, когда он остановился перед памятным ему домом. Напротив помещалась картинная галерея, где он впервые встретил Флёр. Майкл с минуту постоял, – от наплыва минувших переживаний у него закружилась голова. В течение трёх лет, пока нелепое увлечение Уилфрида его женой не разрушило их дружбу, он оставался его верным Ахатом. "Мы были прямо как Давид с Ионафаном", – подумал Майкл, подымаясь по лестнице, и былые чувства захлестнули его.
При виде Майкла аскетическое лицо оруженосца Стэка смягчилось.
– Мистер Монт? Рад видеть вас, сэр.
– Как поживаете, Стэк?
– Старею, конечно, а в остальном, благодарю вас, держусь. Мистер Дезерт дома.
Майкл снял шляпу и вошёл.
Уилфрид, лежавший на диване в тёмном халате, приподнялся и сел:
– Хэлло!"
– Здравствуй, Уилфрид.
– Стэк, вина!
– Поздравляю, дружище!
– Знаешь, я ведь впервые встретил её у тебя на свадьбе.
– Без малого десять лет назад. Ты похищаешь лучший цветок в нашем семейном саду, Уилфрид. Мы все влюблены в Динни.
– Не хочу говорить о ней, – тут слова бессильны.
– Привёз новые стихи, старина?
– Да. Сборник завтра пойдёт в печать. Издатель тот же. Помнишь мою первую книжку?
– Ещё бы! Мой единственный успех.
– Эта лучше. В ней есть одна настоящая вещь.
Стэк возвратился с подносом.
– Хозяйничай сам, Майкл.
Майкл налил себе рюмку бренди, лишь слегка разбавив его. Затем сел и закурил.
– Когда женитесь?
– Брак зарегистрируем как можно скорее.
– А дальше куда?
– Динни хочет показать мне Англию. Поездим, пока погода солнечная.
– Собираешься назад в Сирию? Дезерт заёрзал на подушках:
– Не знаю. Может быть, позднее. Динни решит.
Майкл уставился себе под ноги, – рядом с ними на персидский ковёр упал пепел сигареты.
– Старина… – вымолвил он.
– Да?
– Знаешь ты птичку по имени Телфорд Юл?
– Фамилию слышал. Бульварный писака.
– Он недавно вернулся из Аравии и Судана и привёз с собою сплетню.
Майкл не поднял глаз, но почувствовал, что Уилфрид выпрямился, хотя и не встал с дивана.
– Она касается тебя. История странная и прискорбная. Он считает, что тебя нужно поставить в известность.
– Ну? У Майкла вырвался невольный вздох.
– Буду краток. Бедуины говорят, что ты принял ислам под пистолетом. Ему рассказали это в Аравии, затем вторично в Ливийской пустыне. Сообщили все: имя шейха, название местности в Дарфуре, фамилию англичанина.
И снова Майкл, не поднимая глаз, почувствовал, что взгляд Уилфрида устремлён на собеседника и что лоб его покрылся испариной.
– Ну?
– Он хочет, чтобы ты об этом знал, и поэтому сегодня днём в клубе все рассказал моему отцу, а Барт передал мне. Я обещал поговорить с тобой. Прости.
Наступило молчание. Майкл поднял глаза. Какое необычайное, прекрасное, измученное, неотразимое лицо!
– Прощать не за что. Это правда.
– Старина, дорогой!..
Эти слова вырвались у Майкла непроизвольно, но других за ними не последовало.
Дезерт встал, подошёл к шкафу и вынул оттуда рукопись:
– На, читай! В течение двадцати минут, которые заняло у Майкла чтение поэмы, в комнате не раздалось ни звука, кроме шелеста переворачиваемых страниц. Наконец Майкл отложил рукопись:
– Потрясающе!
– Да, но ты никогда бы так не поступил.
– Понятия не имею, как бы я поступил!
– Нет, имеешь. Ты никогда бы не позволил рефлексии или чёрт знает ещё чему подавить твоё первое побуждение, как это сделал я. Моим первым побуждением было крикнуть: "Стреляй и будь проклят!" Жалею, что тогда промолчал и теперь сижу здесь! Удивительнее всего то, что я не дрогнул бы, если бы он пригрозил мне пыткой, хотя, конечно, предпочитаю ей смерть.
– Пытка – жестокая штука.
– Фанатики не жестоки. Я послал бы его ко всем чертям, но ему в самом деле не хотелось стрелять. Он умолял меня – стоял с пистолетом и умолял меня не вынуждать его выстрелить. Его брат – мой друг. Странная вещь фанатизм! Он стоял, держал палец на спуске и упрашивал меня. Чертовски гуманно! Он, видишь ли, был связан обетом. А когда я согласился, он радовался так, что я в жизни ничего подобного не видел.
– В поэме про это нет ни слова, – вставил Майкл.
– Чувство жалости к палачу ещё не может служить оправданием.
Я не горжусь им, тем более что оно спасло мне жизнь. Кроме того, не уверен, сыграло ли оно решающую роль. Религия – пустой звук, когда ты неверующий. Если уж умирать, так за что-нибудь стоящее.
– А ты не думаешь, что тебя оправдают, если ты все будешь отрицать? спросил подавленный Майкл.
– Ничего я не буду отрицать. Если это выплывет наружу, я за это отвечу.
– Динни в курсе?
– Да. Она прочла поэму. Я не собирался ей говорить, да вот пришлось.
Она держалась так, как никто бы не сумел, – изумительно!
– Ясно. Я считаю, что тебе следует отрицать все – хотя бы ради
Динни.
– Нет, я просто обязан отказаться от неё.
– Это уж решать не тебе одному, Уилфрид. Если Динни любит, так беззаветно…
– Я тоже.
Удручённый безвыходностью положения, Майкл встал и налил себе ещё бренди.
– Правильно! – одобрил Дезерт, следя за ним глазами. – Представь минуту, что это стало достоянием прессы! И Дезерт расхохотался.
– Но ведь Юл оба раза слышал эту историю только в пустыне, – сказал Майкл с внезапной надеждой.
– Что сегодня сказано в пустыне, завтра разнесётся по базарам. Нет, рассчитывать не на что. Мне не отвертеться.
Майкл положил ему руку на плечо:
– В любом случае можешь располагать мною. Моё мнение такое: кто смел, тот и преуспел. Но я, конечно, предвижу, что тебе придётся вытерпеть.
– Мне приклеят ярлык "трус", а с ним хорошего не жди. И правильно приклеят.
– Чушь! Уилфрид, не обратив внимания на этот возглас, продолжал:
– При мысли, что придётся погибнуть ради жеста, ради того, во что я не верю, всё моё существо взбунтовалось. Легенды, суеверия – ненавижу этот хлам. Я готов пожертвовать жизнью, только бы нанести им смертельный удар. Если бы меня заставили мучить животных, вешать человека, насиловать женщину, я бы, конечно, скорее умер, чем уступил. Но какого чёрта умирать только для того, чтобы доставить удовольствие тем, кого я презираю за то, что они исповедуют устаревшие вероучения, которые принесли миру больше горя, чем любой из смертных. Скажи, какого чёрта?