Эта страстная вспышка напугала Майкла. Расстроенный и мрачный, он пробормотал:
– Религия – символ!..
– Символ? Не сомневайся, я сумею постоять за любое стоящее дело – за честность, человечность, мужество. Как-никак я прошёл войну. Но почему я должен стоять за то, что считаю насквозь прогнившим?
– Мы обязаны это скрыть! – взорвался Майкл. – Мне нестерпимо думать, как куча болванов будет воротить нос при виде тебя.
Уилфрид пожал плечами:
– Поверь, я сам от себя его ворочу. Никогда не подавляй своё первое побуждение, Майкл.
– Что же ты собираешься делать?
– Не всё ли равно? Будь что будет. Так или иначе, меня не поймут, а если даже поймут, никто не станет на мою сторону. Да и зачем? Я ведь в разладе с самим собой.
– По-моему, в наши дни найдётся немало таких, кто поддержит тебя.
– Да, таких, с которыми стоять рядом и то противно. Нет, я – отверженный.
– А Динни?
– С ней я всё улажу.
Майкл взялся за шляпу:
– Если я могу быть полезен, рассчитывай на меня. Спокойной ночи, старина,
– Благодарю. Спокойной ночи!
Прежде чем Майкл вновь обрёл способность рассуждать, он уже был на улице. Уилфрид попал в ловушку! Он до того ослеплён своим бунтарским презрением к условностям и почитателям их, что разучился здраво смотреть на вещи, – это ясно. Но нельзя безнаказанно зачёркивать ту или иную черту в едином образе Англичанина, – кто изменит в одном, того и в другом сочтут изменником. Разве те, кто не знает Уилфрида близко, поймут это нелепое чувство сострадания к своему же палачу? Горькая и трагичная история. Ему без суда и разбора публично приклеят ярлык труса.
"Конечно, – думал Майкл, – у него найдутся защитники: всякие там маньяки-эгоцентристы или красные, но от этого ему будет только хуже. Нет ничего отвратительнее, чем поддержка со стороны людей, которых ты не понимаешь и которые не понимают тебя. И какой прок от такой поддержки для Динни, ещё более далёкой от них, чем Уилфрид? Все это…"
Предаваясь этим невесёлым размышлениям, Майкл пересёк Бондстрит и через Хэй-хилл вышел на Беркли-сквер. Если он не повидает отца до возвращения домой, ему не уснуть.
На Маунт-стрит его родители принимали из рук Блора белый глинтвейн особого изготовления – средство, гарантирующее сон.
– Кэтрин? – спросила леди Монт. – Корь?
– Нет, мама, мне нужно поговорить с отцом.
– Насчёт этого молодого человека… который переменил религию? Мне всегда было при нём не по себе: он не боялся грозы, и вообще.
Майкл вытаращил глаза от удивления:
– Да, об Уилфриде.
– Эм, абсолютная тайна! – предупредил сэр Лоренс. – Ну, Майкл?
– Все правда. Он не хочет и не станет отрицать. Динни об этой истории знает.
– Что за история? – спросила леди Монт.
– Арабы-фанатики под страхом смерти принудили его стать ренегатом.
– Какая нелепость!
"Боже мой, почему бы всем не встать на такую же точку зрения?" мелькнуло в голове у Майкла.
– Итак, по-твоему, я должен предупредить Юла, что опровержения не последует? – мрачно произнёс сэр Лоренс.
Майкл кивнул,
– Но ведь дело на этом не остановится, мой мальчик.
– Знаю. Он ничего не хочет слушать.
– Гроза, – неожиданно объявила леди Монт.
– Совершенно верно, мама. Он написал об этом поэму, и превосходную.
Завтра он посылает издателю новый сборник, в который включил и её. Папа, заставьте Юла i – Джека Масхема по крайней мере молчать. Им-то, в конце концов, какое дело?
Сэр Лоренс пожал худыми плечами, которые, несмотря на груз семидесяти двух лет, только-только начинали выдавать возраст баронета.
– Всё сводится к двум совершенно различным вопросам, Майкл. Первый как обуздать клубные сплетни. Второй касается Динни и её родных. Ты говоришь, что Динни знает; но её родные, за исключением нас, не знают. Она не сказала нам; значит, им тоже не скажет. Это не очень красиво. Это даже не умно, – уточнил сэр Лоренс, не ожидая возражений, – так как всё равно рано или поздно обнаружится и они никогда не простят Дезерту, что он женился, не сказав им правду. Я и сам бы не простил, – дело слишком серьёзное.
– Огорчительное! – изрекла леди Монт. – Посоветуйтесь с Эдриеном.
– Лучше с Хилери, – возразил сэр Лоренс.
– Папа, во втором вопросе решающее слово, по-моему, за Динни, – вмешался Майкл. – Ей надо сообщить, что кое-какие слухи уже просочились. Тогда она или Уилфрид сами расскажут её родным.
– Если бы только Динни позволила ему оставить её! Не может же Дезерт настаивать на браке, когда в воздухе носятся такие слухи!
– Не думаю, что Динни оставит его, – заметила леди Монт. – Она слишком долго выбирала. Мечта всей юности!
– Уилфрид сказал, что считает себя обязанным оставить её. Ах, чёрт побери!
– Вернёмся к первому вопросу, Майкл. Я, конечно, могу попытаться, но сомневаюсь, что из этого будет толк, особенно если выйдет его поэма. Что она собой представляет? Оправдание?
– Скорей объяснение.
– Горькое и бунтарское, как его прежние стихи? Майкл утвердительно кивнул.
– Из сострадания они, пожалуй, ещё промолчали бы, но с такой позицией ни за что не примирятся. Я знаю Джека Масхема. Бравада современного скепсиса для него ненавистней чумы.
– Не стоит гадать, что будет, но, по-моему, мы все обязаны оттягивать развязку как можно дольше.
– Уповайте на отшельника, – изрекла леди Монт. – Спокойной ночи, мой мальчик. Я иду к себе. Присмотрите за собакой, – её ещё не выводили.
– Ладно. Сделаю, что могу, – обещал сэр Лоренс.
Майкл получил материнский поцелуй, пожал руку отцу и удалился.
Он шёл домой, а на сердце у него было тяжело и тревожно: на карте стояла судьба двух горячо любимых им людей, и он не видел выхода, который не был бы сопряжён со страданиями для обоих. К тому же у него не выходила из головы навязчивая мысль: "Как бы я вёл себя в положении Уилфрида?" И чем дальше он шёл, тем больше крепло в нём убеждение, что ни один человек не может сказать, как он поступил бы на месте другого. Так, ветреной и не лишённой красоты ночью Майкл добрался до Саутсквер и вошёл в дом.
XI
Уилфрид сидел у себя в кабинете. Перед ним лежали два письма: одно он только что написал Динни, другое только что получил от неё. Он смотрел на моментальные снимки и пытался рассуждать трезво, а так как после вчерашнего визита Майкла он только и делал, что пытался рассуждать трезво, это ему никак не удавалось. Почему он выбрал именно эти критические дни для того, чтобы по-настоящему влюбиться, почему именно теперь осознал, что нашёл того единственного человека, с которым мыслима постоянная совместная жизнь? Он никогда не думал о браке, никогда не предполагал, что может испытывать к женщине иное чувство, кроме мимолётного желания, угасавшего, как только оно бывало удовлетворено. Даже в кульминационный момент своего увлечения Флёр он не верил, что оно будет долгим. К женщинам он вообще относился с тем же глубоким скептицизмом, что и к религии, патриотизму и прочим общепризнанно английским добродетелям. Он считал, что прикрыт скептицизмом, как кольчугой, но в ней оказалось слабое звено, и он получил роковой удар. С горькой усмешкой он обнаружил, что чувство беспредельного одиночества, испытанное им во время того дарфурского случая, породило в нём непроизвольную тягу к духовному общению, которой так же непроизвольно воспользовалась Динни. То, что должно было их разобщить, на самом деле сблизило их.
После ухода Майкла он не спал до рассвета, снова и снова обдумывая положение и неизменно приходя к первоначальному выводу: когда точки над «и» будут поставлены, его непременно объявят трусом. Но даже это не имело бы для него значения, если бы не Динни. Что ему общество и его мнение? Что ему Англия и англичане? Предположим, они пользуются престижем. Но с большим ли основанием, чем любой другой народ? Война показала, что все страны, равно как их обитатели, более или менее похожи друг на друга и одинаково способны на героизм и низость, выдержку и глупости. Война показала, что в любой стране толпа узколоба, не умеет мыслить здраво и чаще всего заслуживает только презрения. По природе своей он был бродягой, и если бы даже Англия и Ближний Восток оказались для него закрыты, мир всё равно был широк, солнце светило во многих краях, звезды продолжали двигаться по орбитам, книги сохраняли свой интерес, женщины – красоту, цветы – благоухание, табак – крепость, музыка – власть над душой, кофе – аромат, лошади, собаки и птицы оставались теми же милыми сердцу созданиями, а мысль и чувство повсеместно нуждались в том, чтобы их облекали в ритмическую форму. Если бы не Динни, он мог бы свернуть свою палатку, уехать, и пусть досужие языки болтают ему вдогонку! А теперь он не может! Или всё-таки может? Разве долг чести не обязывает его к этому? Вправе ли он обременить её супругом, на которого будут показывать пальцем? Если бы она возбуждала в нём только вожделение, всё было бы гораздо проще, – они утолили бы страсть и расстались, не причинив друг другу горя. Но он испытывал к ней совершенно иное чувство. Она была для него живительным источником, отысканным в песках, благовонным цветком, встреченным среди иссохших кустарников пустыни. Она вселяла в него то благоговейное томление, которое вызывают в нас некоторые мелодии или картины, дарила ему ту же щемящую радость, которую приносит нам запах свежескошенного сена. Она проливала прохладу в его тёмную, иссушенную ветром и зноем душу. Неужели он должен отказаться от неё из-за этой проклятой истории?