спустился вниз и принёс коробку сигар из своего багажа, ведь некоторые матросы всегда запасаются подобными деликатесами, чтобы смягчить первоначальный шок от солёной воды после лежачего безделья на суше, а также для расслабления, о котором я только что упомянул. Но я задавался вопросом, почему они никогда не брали с собой в море пироги и торты вместо алкоголя и сигар.
Нед, таково было имя этого человека, взломал коробку ударом своего кулака и затем передал её вдоль брашпиля, и все, будто участники вечеринки, обслуживали сами себя. Но я был членом Антитабачного общества, которое было организовано в нашей деревне руководителем воскресной школы вместе с Ассоциацией Трезвости. Поэтому я тогда ничего не курил, хотя делал это позже в путешествии, о чём мне горько говорить. Несмотря на это, я согласился, поддерживая отказ от ненужной клятвы, Нед уверил меня, что сигары были подлинными из Гаваны, поскольку он, как рассказал, был в Гаване, и их там сделали под его собственным присмотром. Согласно своему характеру он весьма своеобразно относился к своим сигарам и другим вещам и никогда не занимался каким-либо импортом, поскольку это было небезопасно, но всегда самостоятельно совершал путешествия прямо к тому месту, где находилась какая-либо востребованная им иностранная вещь. Он ездил в Гавр за шерстяными рубашками, в Панаму за шляпой, в Китай за шёлковыми носовыми платками и прямо в Калькутту за сигарами; и этот великий шутник нашёл время сказать, что, несомненно, у него не будет повода поехать в Россию, кроме как под угрозой повешения; острота этого высказывания, как предполагали, состояла в том факте, что российская конопля для верёвки самая лучшая, впрочем, это не та острота, которая нуждается в пояснении.
Посредством алкоголя, который, помимо поддержания моих слабеющих сил, соединённого с прохладным воздухом моря, вызывающего у меня аппетит при нашем чёрством хлебе, а также посредством оживлённой ходьбы вверх и вниз по палубе до брашпиля я уже по большей части оправился от своей болезни и нашёл всех матросов очень приятными и общительными, по крайней мере со своей точки зрения, и усаживался курить вместе с ними, как со старыми закадычными друзьями; и что бы на земле ни происходило, просидев часы, я начал думать, что они были довольно неплохими ребятами, в конце концов, если исключить их ругательства и другие уродливые речевые обороты; и я решил, что неверно понял их истинную суть, поскольку вначале считал их этаким сборищем злых жестоких мошенников и полагал серьёзным несчастьем стать их партнёром.
Да, я теперь начал относиться к ним со своеобразной разгорающейся любовью, но, скорее, глядя с жалостью и состраданием, как на людей изначально нежных и добрых, которые из-за того лишь, что претерпели лишения, пренебрежение и грубое обращение, стали изгоями приличного общества, и не как на злодеев, которые любили зло за его выгоду, а оставили бы злобу, тем более в раю, если бы они когда-либо оказались там. И я вспомнил о проповеди, которую когда-то услышал в матросской церкви, когда проповедник назвал их заблудшими агнцами из-за сложившихся жизненных обстоятельств и сравнил их с бедными потерянными детьми, младенцами в лесу, сиротами без отцов или матерей.
И я вспомнил, что прочитал в «Матросском журнале» в синей, как море, обложке с судном, нарисованном на его обороте, о набожных моряках, которые никогда не ругались и отдавали всё своё жалование бедным язычникам в Индии, и про то, что когда они стали слишком стары, чтобы выходить на море, эти набожные старые матросы нашли прекрасный приют для жизни в Госпитале, где им нечего было делать, кроме как готовиться к своему концу. И я задался вопросом, были ли такие хорошие матросы среди моих товарищей по плаванию, и заметил, что один из них лежал на палубе обособленно от остальных, и решил, что он, вернее всего, должен быть одним из них: и поэтому я не беспокоился за его преданность, но позже был потрясён, обнаружив его крепко спящим рядом с одним из коричневых кувшинов.
Я забыл упомянуть, между прочим, что время от времени матросы заходили в один из уголков, где старший помощник не видел их, чтобы пропустить, как они называли его, «большой глоток в фалах», и это потягивание в фалах позволяло им красиво «расслабиться», и нет сомнения, что это также имело некоторое отношение к созданию их шутливости и общительности той ночью, поскольку позже они редко бывали так же приятны в общении и никогда не относились ко мне столь же любезно, как тогда. Всё же это, возможно, было следствием того, что тогда я был для них кем-то вроде незнакомца и потому что мы только что вышли из порта. Но той же самой ночью они изменились и преподавали мне горький урок, но всему своё время.
Я сказал, что, увидев, сколь приятны они были и как дружелюбно было их поведение, начал испытывать своеобразное сострадание к ним, основанное на их печальном статусе дружелюбных изгоев, почувствовал весьма горячий интерес к ним, исполнился сочувствия и действительно настроился в их пользу в меру своих слабых сил, поскольку знал, что они действительно были слишком бедны. Поэтому я осмелился спросить одного из них, имеет ли он привычку иногда ходить в церковь, когда бывает на берегу, или заглядывать в плавучую часовню, которую я видел стоящей в доке в Ист-Ривер в Нью-Йорке, и не сочтёт ли он меня слишком бестактным, если я спрошу его, есть ли у него какие-либо хорошие книги в его багаже. Он сначала немного привстал, но, отметив, какой красивый слог я использовал, и видя моё сочувственное отношение к нему, казалось, на мгновение исполнился определённым невольным уважением ко мне и ответил, что однажды он был в церкви приблизительно десять или двенадцать лет назад в Лондоне и за рабочий день помог переместить плавучую часовню вокруг Батареи от Северной реки, и это был единственный раз, когда он видел её. Про свои книги он сказал, что не знает, что я подразумеваю под хорошими книгами, но если я потребую «Ньюгейтский календарь» или
«Настоящего пирата», то он может мне их предоставить.
Когда я услышал, в какой манере говорил этот бедный матрос, столь явно показывая своё невежество и отсутствие надлежащих представлений о религии, я начал жалеть его всё больше и больше и, сопоставляя моё собственное положение с его положением, обрадовался, что отличался от него; и я подумал, насколько приятно было чувствовать себя мудрее и лучше, чем это мог чувствовать он, хотя я был готов признаться самому себе в том, что это были не целиком мои собственные благие усилия, так как своё образование я получил от других людей, и оно сделало из меня прямодушного и разумного мальчика, каким я и думал стать в своё время. И вот теперь я начал ощущать высоту самодовольства и удовлетворения своим собственным характером; всё из-за того, что перед этим в очень разных обстоятельствах я преимущественно связывался с людьми там, где было мало возможности оказаться выше в сравнении с моими соседями.
Подумав, что моё моральное превосходство могло бы вселить тревогу в этого матроса, я решил замять этот вопрос, дав ему шанс показать мне его собственное превосходство в незначительных вещах; ведь я был далёк от того, чтобы стать глупым и тщеславным.
Заметив, что в определённые периоды рулевой звонил в небольшой колокол на квартердеке, и, едва услышав звон, кто-то из матросов затем ударял в большой колокол, который находился на баке и, заметив, что сколько раз каким-либо способом человек на корме звонил в свой колокол, столько же раз человек на баке ударял в свой – точь-в-точь, поэтому я спросил матроса из плавучей часовни, зачем предназначен весь этот перезвон, поскольку большой колокол висел прямо на пути, ведущем вниз, где спали вахты; и каждый такой звон в это время немного, но имел тенденцию тревожить их и порождать неприятные видения; и, интересуясь этим вопросом, я отдельно