дороги. Вспоминала Эйнара Вегенера, чей образ теперь казался ей смутным, как сон.
В Копенгагене все знали Грету, но ничего от нее не ожидали; она была большей чужестранкой, нежели черноволосая прачка, что приехала с другого конца света, из Китая, и теперь работала в мелких лавках на Истедгаде. Как бы Грета себя ни вела, в Копенгагене к ней относились с уважением, ровно с тем же, какое датчане проявляли к дюжинам эксцентричных графинь, что вышивали по канве в своих заросших мхом поместьях. В Калифорнии же она снова превращалась в мисс Грету Уод, сестру-близнеца Карлайла, наследницу апельсиновых плантаций. Люди следили за каждым ее шагом. Во всем округе Лос-Анджелес для нее не нашлось бы и десяти достойных женихов. На другой стороне Арройо-Секо стоял дом в итальянском стиле, и все знали, что именно в него она переедет после свадьбы, его комнаты, уютные детские и затененные игровые, наполнит ребятней.
– Ну, теперь можно не откладывать, – заявила мать в первую же неделю после возвращения. – Тебе ведь уже восемнадцать.
Конечно, не забылся и случай с развозчиком мяса. Доставкой занимался уже другой паренек, но стоило его фургону затарахтеть на подъездной дорожке, и обитателей беленого дома на миг охватывала неловкость.
Хромой Карлайл, у которого в датском холоде постоянно ныла нога, готовился поступать в Стэнфорд, и Грета впервые позавидовала брату: в то время как он будет ковылять на занятия по посыпанному песком университетскому двору под ясным солнцем Пало-Альто, ей придется сидеть на террасе с альбомом на коленях.
Она надевала халат для занятий живописью, в переднем кармане которого носила записку Эйнара. Сидя на застекленной террасе, Грета писала ему письма, хотя придумать, о чем стоило бы рассказать, было непросто. Она предпочитала не сообщать Эйнару, что после отъезда из Дании забросила живопись, описывать погоду тоже не хотела – это скорее было в духе ее матери – и потому писала о том, чем займется, когда снова окажется в Копенгагене: восстановится в Королевской академии, попробует устроить показ своих картин в салоне «Свободной выставки»[12], уговорит Эйнара составить ей пару на праздновании ее девятнадцатого дня рождения. В первый месяц, проведенный в Калифорнии, Грета носила письма в почтовое отделение на Колорадо-стрит.
– Долго идти будет, – говорил клерк сквозь прорези в латунной решетке окошечка, на что Грета восклицала:
– Только не говорите, что немцы еще и почтовую связь уничтожили!
Такая жизнь не по ней, жаловалась она одной из горничных-японок, девушке по имени Акико, постоянно мучавшейся насморком. Горничная кланялась и приносила ей цветок камелии в серебряной чаше с водой. Что-то непременно должно поменяться, убеждала себя Грета, кипя гневом, хотя сама не знала, на кого злится, – разумеется, кроме кайзера. Она была самой свободной девушкой в Копенгагене, если не во всем мире, а из-за этих чертовых немцев вся ее жизнь практически разрушена! Изгнанница – вот она теперь кто. Сосланная в Калифорнию, где кустовые розы вытягиваются до трехметровой высоты, а по ночам из каньона доносится вой койотов. Ей самой с трудом верилось, что она превратилась в девицу, для которой самое главное событие дня – это доставка почты, целой пачки конвертов… и ни одного от Эйнара.
Грета слала телеграммы отцу, умоляя позволить ей вернуться в Данию. «Путешествовать морем опасно», – возражал тот. Тогда она требовала, чтобы мать отпустила ее в Стэнфорд вместе с Карлайлом, однако миссис Уод отвечала, что из всех учебных заведений страны Грете не подойдет ничего, кроме одного из колледжей «Семи сестер»[13] на заснеженном Востоке.
– Я совершенно раздавлена, – призналась матери Грета.
– Не драматизируй, – сказала миссис Уод, занятая другими делами: нужно было распорядиться, чтобы под зиму заново засеяли лужайки и клумбы с маками.
Как-то раз Акико осторожно постучала в дверь Гретиной комнаты и, не поднимая глаз, протянула ей рекламный листок.
– Прошу прощения, – пробормотала горничная и, клацая деревянными сандалиями, засеменила прочь.
В листке сообщалось об очередном собрании членов Общества искусств и ремесел Пасадены. Представив местных художников-дилетантов с их «парижскими» палитрами, Грета выбросила листок. Она раскрыла альбом, но так и не придумала, что бы нарисовать.
Неделю спустя Акико вручила ей другой такой же листок.
– Прошу прощения, – пискнула она, прикрывая ладошкой рот. – Я думаю, вы это любить.
И только после того как Акико принесла третий листок, Грета решила посетить собрание.
Общество искусств и ремесел проводило встречи в бунгало, расположенном среди холмов над Пасаденой. На прошлой неделе желтый, как подсолнух, горный лев, притаившийся на сосне в конце дороги, спрыгнул с дерева и утащил соседского младенца. Ни о чем другом члены Общества говорить не могли. Позабыв о заявленной теме дискуссии, все обсуждали, как бы выглядела фреска, отображающая эту сцену.
– Можно назвать ее «Прыжок льва!», – предложил кто-то.
– Почему бы не выложить сюжет мозаикой? – послышался другой голос.
Общество состояло в основном из дам, хотя несколько мужчин все же присутствовало, большинство из них – в мягких фетровых беретах. После того как было принято решение общими силами создать картину и передать ее городской библиотеке в качестве новогоднего подарка, Грета потихоньку пробралась в дальний угол помещения. Она не ошиблась.
– А вы не участвуете? – поинтересовался у нее какой-то мужчина.
Им оказался Тедди Кросс, молодой человек с бледным лбом и длинной, наклоненной влево шеей, который предложил уйти с собрания и заглянуть в его студию керамики на Колорадо-стрит, где в печи для обжига день и ночь горели ореховые поленья. Тедди Кросс с накачанными мышцами правой ноги, постоянно жавшей на педаль гончарного круга. Тедди Кросс, который после Рождественского бала дебютанток в охотничьем клубе «Долина» стал мужем Греты