После салата тетя Поппи сняла крышку со сверкающей металлической кастрюли, расположившейся в самом центре стола, и положила Тане огромную порцию крупно наструганного мяса, переложенного слоями баклажанов, помидоров и лука.
– Мусака, – пояснил Дарлинг, протягивая свою тарелку. – Молодая баранина. Очень вкусно.
Таня попробовала, целиком согласилась с мужем и подняла бокал за гостеприимную хозяйку этого теплого дома. Дарлинг перевел ее слова тете Поппи, та расчувствованно всхлипнула и произнесла длинную тарабарскую фразу. Естественно, Таня ничего не поняла, но на всякий случай произнесла одно из немногих известных ей греческих слов:
– Евхаристо!
Тетя Поппи вскочила, проковыляла к Тане и заключила ее в жаркие объятия.
– Ты правильно ответила, – сказал Дарлинг Тане, когда тетя Поппи уселась на место. – Тетя очень похвалила тебя и сказала, что ты – лучшее украшение этого дома.
Пока Таня доедала мусаку, Дарлинг снял трубку телефона, стоявшего на мраморной крышке пузатого серванта, и что-то сказал в нее. Не прошло и двух минут, как дверь неслышно растворилась и вошла маленькая обезьянистая китаяночка в красной ливрее с золотым галуном. Широко улыбаясь, она поставила на стол поднос, сдернула с него полотняную салфетку и тихо удалилась. На подносе оказались две хрустальные вазочки с разноцветным мороженым, политым взбитыми сливками с толчеными орешками, фигурная плошка с каким-то сладким печивом и серебряный кофейник с чашечками.
– А почему только две? – спросила Таня, принимая от Дарлинга одну из вазочек.
От вкусной, обильной еды после трудного дня она блаженно отяжелела, по всему телу разливалась теплая истома.
– Тетя Поппи мороженого не ест. Она будет пить «Гиннесс» и заедать шоколадом. Это ее десерт, – с некоторой натугой проговорил Дарлинг.
Его классическое лицо раскраснелось, движения замедлились.
Тетя Поппи согласно кивнула.
– Это вечерний кофе, без кофеина. Он не помешает спать, – продолжал Дарлинг, разливая кофе в чашечки и немножко на скатерть.
– Спасибо, да-арлинг, – протянула Таня.
Какие они все-таки милые! А она, дуреха, боялась, боялась…
Таня сладко, длинно зевнула.
Она уплывала.
На ласковых волнах мягкой широкой постели, в красном полусвете ночника, под мерное покачивание стен… Улыбались добрые мохноногие гномики, запуская пухлые ручки в свои мешки и осыпая ее пригоршнями сверкающих камней зеленого, красного и черного граната; кувыркались уморительные пушистые медвежата, липкие курносые поросята с хрустом надламывали круглый плод гранатового дерева. Брызгал сок, и зверюшки втыкали в ранку свои пятачки и жрали, хрюкая и повизгивая. Это в открытых глазах, а в закрытых… в закрытых бегали голые, пьяные вдрезину девицы по хороводу, выуживали статного кавалергарда из строя, увлекая в центр, и под буйный хохот происходило очередное соитие, после которого маленькие зверюшки становились немыслимо громадными и свирепыми и разрывали очередного избранника на клочки и закоулочки, а по чистому небу летел открытый белый лимузин, увитый гирляндами из алых и белых роз, и нежилась душа в халате на гагачьем пуху… Лирический кайф, good trip в самом мягком варианте… Good trip… Lucy in the sky with diamonds…[13]
Накачали все-таки, суки… Перекатиться на живот, свалиться на пол, доползти до сортира – и два пальца в рот, чтобы… чтобы…
Чтобы что? А пошло оно все!..
Проблеваться, а потом душ – ледяной, долгий-долгий. И кофе.
А на фига?..
А на фига из обоев выплыл громадный Винни-Пух, выставив перед собой на тарелочке с голубой каемочкой кабанью башку, зажаренную с артишоками, которые не растут на жопе, очень жаль… А пар так аппетитно кружится и клубится, а из башки усищи Аполлины торчат, и сам он выползает, искрится и змеится, топорщит губки алые, а губки говорят: «Мой сладкий рашэн дарлинг, мой золотистый старлинг, твои глаза как звезды и сиськи хороши. Сейчас твой крошка Дарлинг материализарлинг – и с ходу тебе вставлинг от всей большой души…»
Хочу-у-у. Хочу. Хочу-хочу-хочу… Щаз-з-з-з…
Их двое на волнах…
– Дарлинг, это ты?
– Как хочешь… Хочешь?
– А-а-ах!
– Ложись сверху… Вправь меня в себя… Теперь поднимайся – медленно, медленно…
– Вау!
Биение в несказанной агонии блаженства… Слова? К черту слова!
– А-а-ааааааааааааа!!!
… И никакой связи с дурьим зависаловом. Совершенно раздельные субстанции. Хихикс!
… В незашторенном окошке дрожит круглая зыбучая луна:
– Дарлинг?
И горячий шепот где-то рядом:
– А?
– Дарлинг, почему у тебя голова светится?
– Это полнолуние… Спи.
– Еще?
– Устал… Знаешь, у тебя, наверное, было много мужчин…
– Да-а…
– …Но ни одному из них ты не отдавала себя всю, даже если хотела. Их отвергал мужчина, живущий в тебе…
– Да… Еще…
– Я приду. В нужное время. Спи.
– Я люблю тебя…
…Лунная жидкость льется в незашторенное окошко. Одна на волнах. А был ли Дарлинг-то? Может, Дарлинга-то и не было?..
Темно.
Под развеселый вой «Поющих гитар», несущийся из динамика над окошком, в купе ворвалась Сесиль, верная французская женушка.
– Что же ты не выходишь? Я тебя везде ищу! – Голос показался ему совсем чужим и неуместным. – Давай быстрее, я проплатила стоянку только на пятнадцать минут, если опоздаем, то могут вкатить штраф. Бери вещи, быстрее! Господи, как у тебя накурено!
– Иди, я сейчас!
– А яблоко можно взять? – Сесиль потянулась к столику.
– Нет! – Нил сказал так резко, что жена вздрогнула.
– Ты что? Я просто подумала, что ты забыл.
– Я не забыл. Ну, пошли, пора.
– Что с тобой? Ты плохо выглядишь.
– Я просто не спал, не могу спать в поезде.
Ложь давалась Нилу легко, да и Сесиль, похоже, совсем его не слушала. Штраф за стоянку волновал ее сейчас гораздо больше.
– Ну вот, опоздали, и все из-за тебя! Какой ты все-таки несобранный! – Сесиль проворно расплатилась с носильщиком, вытащила из-под стеклоочистителя желтую штрафную квитанцию, помахала перед носом Нила. – Ну давай же, укладывай чемоданы в багажник! Это тебе не Россия! Здесь надо соблюдать порядок.
Нил со всей определенностью понял, что последние две фразы он отныне будет слышать каждый день.
– Я все устроила, первое время мы поживем в квартире тети Соланж, ее второй муж крупный домовладелец, они сейчас на Ривьере… – трещала Сесиль, выруливая на громадную серую площадь у Северного вокзала. – Вот сволочь, шлюхин сын, весь проезд перегородил!
Она несколько раз оглушительно бибикнула, открыла дверцу и, высунувшись по пояс, принялась осыпать отборной парижской бранью зазевавшегося водителя микроавтобуса с веселенькими буковками «Quick» на борту. Ее искаженное гневом лицо покрылось некрасивыми красными пятнами.
И вот эта вздорная бабища – его жена, супруга, так сказать, эпуза, в горе и в радости, в богатстве и в бедности?.. О, где же ты, Сесиль, тихая, нежная, застенчивая, невзрачная? Погребена под вечными ленинградскими снегами, растаяла в вечном тумане страны Эсэсэсэрии… Воистину, как преображает человека родная почва! Увы, не всегда в лучшую сторону…
Между тем автомобиль Сесиль выехал, наконец, с вокзальной площади и теперь катил по длиннющему виадуку, перекинутому через железнодорожные пути. Нил видел бесконечное плетение рельсов, пучки пожухлой травы между шпалами, раздолбанный товарный вагон, ржавую цистерну. Открывшаяся картинка была настолько русской, что у Нила защемило сердце, будто только сейчас его настиг воспетый Шопеном миг прощания с родиной.
И верно – с того берега, неумолимо приближаясь, на него пялился нижний край громадной вывески, вопиюще не нашей по форме и содержанию:
«Femmes – 50 FF!»
– Пятьдесят франков, – задумчиво произнес Нил. – Однако, дешевые у вас женщины…
Сесиль вдарила по тормозам.
– Что ты сказал?!
– Взгляни. – Нил показал на вывеску. Однако теперь та была видна уже вся. На второй снизу строчке мужчины приравнивались к тридцати франкам, а третья не оставляла сомнений, что все выше (ниже) указанное относится к ценам не на женщин и мужчин как таковых, а всего лишь на стрижки и укладки в куафюр-салоне мсье Жеронима Мба.
С моста въехали в узкую улочку, кривоватую и грязноватую, и Нила ждал следующий шок. Снующий, стоящий и сидящий на улочке люд являл собой зрелище, никак не вписывающееся в его представления о Париже, – ватники, бушлаты, ушанки, теплые платки, обувь, поразительно напоминающая скороходовские демисезонные говнодавы. И тут же чалмы, фески, вылезающие из-под тулупа полы белой галабии… И ни одного европейского лица. Две-три смуглых личности арабского толка, а остальное – негры, негры, негры… От черно-фиолетовых до светло-шоколадных, от младенцев в котомках, притороченных к материнским спинам, до седобородых старцев, чинно восседающих на щербатых ступеньках подъездов.
– Увидеть Париж и умереть… – пробормотал Нил. Пожалуй, это было бы сейчас самое правильное…