— Неужто на том все и осталось? — спрашивает парень из Семюра. — Ну конечно, — отвечаю я.
— И он по-прежнему один жрал свои харчи?
— Ну да. — Надо было заставить его делиться, — говорит парень из Семюра.
— Легко сказать, — отвечаю я, — он же не хотел делиться. Что же нам было делать?
— Надо было заставить его, говорю тебе. Когда в камере сидят трое и двое из них заодно, есть тысячи способов уломать третьего. — Конечно, — соглашаюсь я.
— Ну так в чем же дело? Какие-то вы рохли, как я погляжу, что твой парень из Отского леса, что ты сам.
— А мы и не хотели его уламывать.
— Это еще почему?
— А потому, что каждый кусок, уж верно, застрял бы у нас в горле.
— Какой кусок? — переспрашивает парень из Семюра.
— Да тот, что бросил бы нам Рамайе.
— Подумаешь, «бросил»… Не бросил, а отдал бы в общий котел. Надо было заставить его все делить с вами поровну, его собственные припасы и посылки того парня из Отского леса.
— Не хотели мы этого делать, — признаюсь я.
— Уж больно вы оба с ним миндальничали, — говорит парень из Семюра.
Позади нас — не то в четвертом, не то в пятом ряду — вдруг возникла давка, послышались крики.
— Что там еще стряслось? — спросил парень из Семюра.
Груда слипшихся тел заколыхалась.
— Воздуха! Дайте ему воздуха! — раздался голос сзади. — Посторонитесь, черт побери, подтащите его к окну! — крикнул другой.
Темная груда тел качнулась, образовав проход, и невидимые руки невидимых людей подтолкнули к окну, к нам двоим, безжизненное тело старика. Парень из Семюра подхватил его с одной стороны, я — с другой, вдвоем мы поднесли его к оконцу, сквозь которое задувал в вагон холодный ночной воздух.
— Черт побери, — проговорил парень из Семюра, — скверный у него вид.
Лицо больного исказилось, глаза погасли. Страдальчески искривлен рот.
— Чем бы ему помочь? — спросил я.
Парень из Семюра посмотрел на старика и ничего не ответил. Внезапно по телу больного пробежала дрожь. Ожившие вдруг глаза впились в ночное небо.
— Понятно? — проговорил он тихим, но внятным голосом. И тут же взгляд его снова погас, тело грузно повисло у нас на руках. — Приятель, — зашептал парень из Семюра, — приятель, не поддавайся.
Но кажется, он уже поддался.
— Видно, сердце сдало, — сказал парень из Семюра. Как будто нам станет легче оттого, что мы узнаем причину смерти старика. Потому что он и в самом деле умер, сомнений нет. Он раскрыл глаза, спросил: «Понятно?» — и тут же умер. И мы стояли у оконца, сквозь которое задувал в вагон холодный ночной воздух, держа на руках его труп.
— Он умер, — сказал я парню из Семюра.
Он знал это не хуже меня, он только не мог с этим примириться.
— Видно, сердце сдало, — повторил он.
У стариков часто сдает сердце, это в порядке вещей. Но нам обоим по двадцать лет, с нами такого быть не может. Вот что он хотел сказать, парень из Семюра. Он причислил эту смерть к тем неожиданным, но закономерным явлениям, которые случаются со стариками. Так спокойнее. Смерть старика не имеет к нам прямого касательства. Она зрела в теле этого старика, она таилась в нем уже давно. Болезнь сердца — вещь известная, а сердечный приступ может случиться в любое время. Нам же обоим по двадцать лет, эта смерть нам не угрожает.
Мы стояли, держа на руках труп, не зная, что делать дальше.
— Как дела? — крикнул кто-то сзади. — Как он себя чувствует? — Никак, — ответил я. — Что, что? — закричали сзади. — Он умер, — сказал парень из Семюра.
Тишина стала еще гуще. На поворотах скрежещут оси, и поезд гудит, не сбавляя скорости. А тишина между тем стала еще гуще.
— Видно, сдало сердце, — произнес в сгустившейся тишине другой голос. — А вы уверены, что он умер? — переспросил первый голос. — Совершенно уверены, — ответил парень из Семюра. — Сердце не бьется? — не отступал голос. — Нет, конечно, — ответил парень из Семюра. — Как это случилось? — спросил третий голос. — Как всегда случается, — ответил я.
— Что это значит? — раздраженно переспросил третий голос. — Это значит, что он был живой, а потом вдруг умер, — пояснил я. — Видно, сердце сдало, — снова повторил прежний голос.
Все умолкли, обдумывая эту успокоительную мысль. Сердечный приступ — дело известное, он мог случиться с любым из нас на берегах Марны, на рыбалке. Мысль о сердечном приступе — право, успокоительная мысль. Разумеется, не для тех, с кем случаются сердечные приступы.
— Что же нам теперь с ним делать? — спросил парень из Семюра. Мы все так же стояли с трупом на руках, у оконца, сквозь которое задувал холодный ночной воздух.
— А вы уверены, что он умер? — не унимался первый голос. — Послушай, ты нам надоел, — сказал парень из Семюра. — Может, он просто потерял сознание, — упорствовал голос. — О черт, — выругался парень из Семюра, — проберись-ка сюда и погляди сам.
Но никто не стал к нам пробираться. Как только мы сказали, что старик умер, люди, стоявшие рядом, едва заметно отодвинулись от нас. Едва заметно, но все же это так. Сжимавшая нас людская масса больше не липнет к нам, не давит на нас с прежней силой. Масса эта сжалась, съежилась, точно улитка. Она уже не давит с прежней силой на наши плечи, ноги и спины.
— Не можем же мы вдвоем держать его всю ночь, — проговорил парень из Семюра.
— Надо сказать немцам, чтобы они остановили поезд, — послышался незнакомый голос.
— Это еще зачем? — спросил кто-то.
— Затем, чтобы они взяли труп и отослали его родным, — пояснил незнакомый голос.
Разом брызнул смех — пронзительный, грубоватый.
— А простаки, знать, не перевелись! — произнес голос, по которому сразу угадывался парижанин.
— Давай, — сказал мне парень из Семюра, — положим его на пол в самом углу у стены. Он займет совсем немного места.
Мы стали пробиваться к стене, невольно толкая стоявших рядом.
— Эй, вы, что вы затеяли? — крикнул нам кто-то.
— Мы хотим положить его на пол в углу у стены, — объяснил парень из Семюра, — он займет немного места.
— Осторожно! — крикнул кто-то. — Здесь параша!
— Ну что ж, отодвиньте ее! — сказал парень из Семюра. — Э, нет, — отозвался другой голос, — не хочу, чтобы она у меня под носом торчала.
— Придержи язык! — накинулся на него кто-то третий. — Думаешь, я один нанялся всю дорогу ваше дерьмо нюхать? — И свое собственное тоже, — вставил какой-то шутник. — Я, положим, не ходил на парашу! Я всю дорогу терплю, — крикнул тот.
— Это очень вредно для здоровья! — не унимался шутник. — Довольно орать! — сказал парень из Семюра. — Отодвиньте эту проклятую парашу, чтобы мы могли положить старика.
— Не станем мы двигать парашу, — заявил тот тип, что артачился с первой минуты.
— Еще как подвинем! — крикнул другой, тот, что говорил, будто всю дорогу простоял рядом с парашей.
Параша загромыхала по деревянному полу. Мы услышали ругань, пререкания, крики. Затем грохот железа, ударившегося об пол, — видно, слетела крышка параши.
— Сволочи! — крикнул голос.
— Что случилось?
— Да опрокинули парашу! Начали валять дурака — вот и доигрались, — объяснил кто-то.
— Неправда, — сказал тот, что прежде стоял рядом с парашей, — так, только разбрызгали немножко.
— И вылили все эти брызги мне на ноги! — пробурчал первый. — Что ж, вымоешь ноги, когда приедем, — вмешался шутник. — Думаешь, это остроумно? — сказал тот, кому облили ноги. — Конечно. Я остряк известный, — невозмутимо отвечал шутник.
Послышались смешки, грубоватые шутки заглушили крики негодования. Но параша — то ли перевернутая, то ли нет, кто знает, — теперь стоит в стороне, и мы можем опустить на пол труп старика.
— На спину нельзя класть, — говорит парень из Семюра, — он займет слишком много места.
Мы прислоняем труп к стенке вагона, бережно уложив его на бок. Покойник к тому же совсем худ, он не займет много места. Мы распрямляемся, парень из Семюра и я, и снова нас обступает тишина.
Он спросил: «Понятно?» — и тут же умер. Что он хотел этим сказать? Вряд ли он смог бы объяснить. Он хотел сказать: «Понятно вам, какова эта жизнь? Понятно вам, каков этот мир?» Ну конечно понятно. Я только и делаю, что вникаю в происходящее и стараюсь, чтобы вникли другие. Только это мне и надо. За последние годы я столько раз ловил на лицах людей вот этот самый взгляд, взгляд безграничного удивления, который был у того старика перед смертью, в его последний, предсмертный миг. Сказать по правде, я совсем не понимал, чему все они так сильно удивлялись. Может, это оттого, что я раньше других видел, как умирают на дорогах люди, как бегут по дорогам толпы беженцев, а за ними по пятам гонится смерть. Может быть, оттого я ничему не удивляюсь, что начиная с июля 1936 года[13] я почти только это одно и видел. Подчас они даже раздражают меня, все эти чудаки, которые без конца всему удивляются. Бывает, возвращаются с допроса, потрясенные: «Верите ли, они меня избили!» — «А вы чего ждали от них, черт побери? Не знаете нацистов, что ли?» В ответ они только качают головой, они никак не могут понять, что происходит на свете. «Черт побери, вы разве не знали, с кем мы имеем дело?» Все эти чудаки, которые без конца всему удивляются, подчас раздражают меня. Может, это оттого, что я видел, как итальянские и немецкие истребители пролетали над дорогами моей родины на бреющем полете и преспокойно расстреливали из пулеметов толпу… Значит, так: сейчас возьмем на мушку вон ту повозку, где женщина в черном, с плачущим ребенком. Так. А потом уложим ослика и старуху, сидящую верхом на ослике. Так. А теперь вон ту белокожую красавицу с горящими глазами, ту, что словно королева шагает по пылающей дороге… Может, все эти чудаки подчас раздражают меня оттого, что я видел, как по дорогам моей страны брели толпы крестьян, спасаясь от тех же нацистов или, может, от таких же, как они, их братьев или приспешников. Оттого-то на тот самый вопрос: «Понятно?» — у меня давно припасен, как сказал бы парень из Семюра, готовый ответ. Ну конечно же, понятно. Я только и делаю, что вникаю в происходящее. Вникаю и хочу, чтобы вникли другие. В этом и состоит моя цель.